— Потому, — решительно ответил я, и Коля, почувствовав силу, кивнул. — Ты уже большой, ты должен понимать. У нас своя жизнь, тебе нелегко, но…
— А я…
— Ты. Уже. Большой. Позвони мне, вот тебе ещё пара двушек. Может быть, что-то и выйдет. А сейчас извини, нам пора.
8
Как только за Колей захлопнулась дверь, Муся разрыдалась. Краска совсем потекла, глаза покраснели, у неё стало некрасивое несчастное лицо.
— Ты его прогнал! Прогнал!
— Нет, я его не прогонял. Я просто поставил границы, и он прекрасно это понял. И принял.
— Я не знаю, что делать! Это так несправедливо, так подло! Почему они такие бедные? Зачем? Почему я не могу им помогать? Почему не могу их пустить?
— Муся, он давит на жалость.
— Ты жестокий.
— Может, и жестокий, но лучше лишнего не обещать. Мы ему честно сказали, что можем для него сделать, а чего нет.
Муся зарыдала ещё громче, ещё отчаянней. Потом легла вниз лицом на кровать, уткнулась в подушку и вообще заревела белугой. Я погладил её по голове, потрепал плечо.
— Не жми, мне больно! — прорыдала Муся.
— Прости, я не хотел. Мусь, я пойду. В пять у меня разбирательство.
— Иди!
— До двери не проводишь?
— Нет!
9
Заседали сегодня в парткоме. Со стены смотрел печальный Ленин, в коротконогом шкафике сияли кубки, а на сапожном гвоздике висел бордовый вымпел с жёлтыми кистями. Врезанный в окно кондиционер сипел, громко выдувая воздух через грязные пластины, как немолодой астматик выдыхает через ноздри, густо заросшие волосом.
Войдя в партком, я остолбенел. За бесконечно длинным полированным столом восседала Евгения Максимовна. Одета она была строго, не по-летнему — длинная коричневая юбка и трикотажный дорогой пиджак. На лацкане застыла юркая бриллиантовая змейка; на золотой цепочке висели модные часики. Евгения Максимовна старалась лучезарно улыбаться, но вместо вежливой приязненной улыбки обнажались неровные острые зубки. Когда мы познакомились, она показалась пожилой; сегодня словно бы помолодела.
Господи, как же она изменилась. Была весёлая хабалка, стала полноценная начальница. Каким ветром её сюда занесло? Что она делает в университете? И где же тот, с тонзурой, в пиджаке, Денис Петрович?
— Здравствуйте, — выдавил я и осёкся, не понимая, как себя вести — то ли, не скрывая нашего знакомства, обращаться к ней по имени и отчеству, то ли сделать вид, что вижу её впервые.
— Приветствую, товарищ Ноговицын, — холодно ответила Евгения Максимовна, — присаживайтесь. Мы скоро начнём.
И, не представившись, уткнулась в папку с документами.
В остальном картинка мало отличалась от вчерашней. Нариманов нацепил очки-хамелеоны с дорогими дымчатыми стёклами и стал похож на карточного шулера. Сидел он за столом, рядом с Евгенией Максимовной; Иваницкий снова занял место возле двери; Павел Федосеевич устроился подальше, в старом кресле. Мне предложили стул на возвышении, рядом с флагштоком. Я так и не ответил — сам себе — на роковой вопрос о главном и не знал, на что я готов, а на что не готов. Но при этом ни стеснения, ни страха, ни азарта не испытывал; только обжигающее любопытство. Тревожиться имеет смысл, когда ты можешь что-то изменить; если обстоятельства, как стёклышки в калейдоскопе, складываются помимо твоей воли, тебе остаётся одно: с интересом следить. Какая неожиданная комбинация. Повернём калейдоскоп ещё раз. Восхитительно.
Беседа всё никак не начиналась; Евгения Максимовна тянула время. Тяжело прокашлявшись, поговорила с Павлом Федосеевичем про смерть Высоцкого («Какая потеря!»), Нариманову пообещала раздобыть билет в Большой, на «Дон Карлоса» («В рамках олимпийских Дней театра»), проворчала, обращаясь к Иваницкому: вот из-за таких историйприходится работать по субботам. А меня она как будто бы не замечала.
В семнадцать двадцать, строго взглянув на часы, Евгения Максимовна сказала:
— Итак, товарищ Ноговицын, предлагаю познакомиться, меня зовут Евгения Максимовна, я представляю контролирующие органы. Вчера, как мне докладывали, с вами побеседовали. Не всё удалось прояснить. Остались некоторые вопросы.
Эти мёртвые слова она произнесла безличным тоном. Так вот она откуда; ясно-ясно. Контролирующие органы. Что ж, отличные у друзья у Виктора Егорыча. Я заложил ногу на ногу, чуть откинулся назад, руки скрестил на коленях, как Пастернак на той известной фотографии. Не знаю, что из этого получится, но я буду стоять на своём. Без хамства, вежливо и твёрдо, как учили.
Она подождала моей реакции; не дождавшись, продолжила:
— Предлагаю кратко подвести вчерашние итоги. Вы, Ноговицын, опровергаете факт передачи запрещённой литературы аспирантке Насоновой?
— Опровергаю.
— И опровергаете, что получали книги от неё?
— Опровергаю.
— А также вы опровергаете тот факт, что в квартире вашего научного руководителя проходили заседания религиозного кружка?
— И это я опровергаю, — я старался говорить с улыбкой, без волнения; даже вежливо кольнул: — Кстати, факт — это то, что доказано. Предположение не может быть фактом.
— И вы совсем не опасаетесь последствий?
Перед ней лежали длинные тетрадные листы, повёрнутые тыльной стороной; она положила на них руку, то ли ради удобства, то ли на что-то намекая.
— А чего я должен опасаться? Я же ничего не совершал. То есть вообще — ничего. Я законопослушный гражданин, антисоветской агитацией не занимался…
— …И статья 191 прим не про вас? — ухмыльнулась она; я, разумеется, вспомнил Сергеева.
— Конечно.
— Хорошо. Мы вас, что называется, услышали. Теперь попробуем продвинуться вперёд.
Кондиционер внезапно всхрипнул и забился в падучей: дверь отворилась, в партком вошёл Денис Петрович. В руках у него была тёмно-зелёная папка с розовыми детскими тесёмками. Обвислая, полупустая. Не поздоровавшись ни с кем, он попросил Евгению Максимовну (я отметил, что они знакомы) выглянуть с ним в коридор. Есть, как говорится, темка. Та недовольно пожала плечами, но всё-таки вышла.
В кабинете повисла неловкая пауза.
— Ноговицын, хотите воды? — неожиданно для всех спросил меня Ананкин.
— Спасибо, Павел Федосеевич, хочу, — ответил я, хотя пить мне совершенно не хотелось.
— Иваницкий, налейте, — приказал Ананкин барским тоном.
Растерявшись, Иваницкий выполнил приказ. Расшатал прикипевшую пробку в графине, небрежно плеснул воды в стакан. И с пристуком поставил на стол. Мол, налить я налил, а подавать не обязан. Я воспользовался случаем и подошёл к столу — мне хотелось разглядеть бумаги, лежавшие перед Евгенией Максимовной. Это были листы из тетради в косую линейку; с изнанки проступали буквицы, насквозь пробитые машинкой. Промелькнула смутная догадка, но я её обдумать не успел; в партком вернулись Денис Петрович и Евгения Максимовна. Он выглядел самодовольно-победительным, она растерянной и недовольной.