Положение императора тоже было незавидным, и из него, казалось, не было выхода. Любое открытое наступление на генерала, обладавшего и властью, и военной силой, могло обернуться предательством. Лучше скрывать взаимную подозрительность и сохранять видимость нормальных отношений, чем провоцировать Валленштейна на то, чтобы он поднял восстание в Богемии или ушел с войсками к противнику.
Нет никаких свидетельств существования заговора против Валленштейна, кроме того, который, возможно, зрел в головах молодого Фердинанда и его сподвижников. Какое-то время и сама испанская партия предпочитала, чтобы командовать армиями продолжал Валленштейн, а не неопытный король Венгрии
[962]. Поведение генерала лишь постепенно настроило испанцев на поддержку эрцгерцога. Развитие событий в течение всего 1633 года и до убийства Валленштейна в феврале следующего убеждает в том, что со стороны сподвижников Фердинанда не было определенного плана действий. Тем не менее ясно, что без его устранения совместное выступление правителей Вены и Мадрида против общих врагов было бы невозможно.
4
С самого начала Валленштейн ощущал, может быть, чересчур болезненно, враждебность Австрийского дома, а после отставки в 1630 году жажда мести превратилась в навязчивую идею
[963]. Только средства ее реализации оставались неопределенными. Похоже, он вынашивал замыслы объединить свои силы с саксонцами, заключить сепаратный мир с Иоганном Георгом, поднять восстание в Богемии. В его письмах можно найти немало туманных благородных намеков, но ни один из них так и не выкристаллизовался. В последний год своей жизни он выглядел больным, нерешительным и мстительным человеком, подверженным суевериям и окруженным докторами и астрологами
[964].
Подагра выводила его из себя, былое крепкое здоровье разрушилось, а вместе с ним деградировал и разум. Показательный сигнал: четкая уверенная роспись 1623 года превратилась в скрюченные каракули к концу 1633-го
[965]. Он уже не был столь же эгоистичен и тщеславен, как прежде, потерял вкус к организационным делам, отвечал на уколы Вены и Мадрида вяло, неуклюже или вообще не отвечал. Все действия Валленштейна после Лютцена и до убийства напоминали поведение старого и больного человека, поглощенного призрачными иллюзиями и полагавшегося не на собственные мозги, а на откровения астрологов. В его раздвоившемся сознании жесткий и сильный повелитель мира уступил место слабовольной, суеверно-идеалистичной личности. От грандиозных устремлений, которыми он поражал всех, кто с ним прежде соприкасался, остались лишь низменные желания получать воздаяния
[966].
Тяжелым ударом для Валленштейна стала утрата Паппенгейма. Безжалостный, надменный и своевольный Паппенгейм был в то же время для солдат героем, не знавшим устали, полным задора, боевого духа, шедшим первым в атаке и последним при отступлении
[967]. О нем рассказывали захватывающие истории у костров, он превратился в легенду, сотни шрамов на его теле наливались кровью, когда Паппенгейм приходил в ярость
[968]. Его верность Валленштейну, его обожание и восхищение им солдат
[969] воздействовали на моральное состояние войск гораздо больше, чем думал Валленштейн. Генерал многим был обязан этому человеку, и его потеря была невосполнима.
Обольщаясь своей силой, Валленштейн ни разу не задумался об ее истоках и в результате лишился и преданности, и уважения в войсках. Особенно это проявилось в 1633 году. В гневе за поражение при Лютцене он арестовал и осудил на казнь за трусость и измену тринадцать офицеров и пятеро солдат
[970]. Тщетно пытались уговорить его отменить свое решение. Несмотря на то что приговоры посеяли мятежные настроения в армии, он остался непреклонен, и 14 февраля 1633 года его жертв казнили при стечении народа в Праге
[971].
Ожесточение Валленштейна подтверждалось и слухами о его озлоблении в повседневной жизни. Он не позволял офицерам входить в комнату со звенящими шпорами, распорядился выстлать соседнюю улицу соломой, чтобы заглушить грохот колес по булыжнику, повелевал убивать всех собак, кошек и петухов там, где останавливался на постой, повесил слугу за то, что тот посмел разбудить его ночью, наказывал посетителей за чересчур громкую речь
[972].
В начале 1633 года он вообще уединился и не пускал к себе никого, кроме слуг, зятя Трчки
[973] и генерала Холька. Трчка был полным ничтожеством, а генерал Хольк по всем статьям никак не мог заменить Паппенгейма. Пьянице и хаму Хольку не было равных только в бузотерстве. «Холь Кух»
[974] звали его крестьяне за пристрастие к грабежам. Одно время он был лютеранином и вроде бы им оставался, но в народе о нем сочиняли издевательские стишки
[975]:
Совесть моя то туда, то сюда,
Но слава земная нужна мне всегда.
Не вера, а золото в сердце моем,
А Бог пусть печется о мире другом
[976].
Эти слова как нельзя лучше отражали циничную натуру Холька, не изменившуюся до самой смерти.