Со стороны сеней донеслись звуки шагов. Софья мигом набросила на голову монашеский шлык, на плечи – мантию, спрятала под полу старинный восьмиконечный крест и устремилась к выходу.
– Вот что, Анфиса, – бросила она на ходу. – Станешь на страже. Коли что, тотчас весть подай.
– Слушаю, матушка-государыня!
Едва Софья вышла на крыльцо и, величественная, освещенная светом фонаря, предстала перед стрельцами, как они все разом молча сняли шапки. Царевна испытующе оглядела всех по очереди стрелецких полковников и затем тихо, но явственно сказала им:
– Слышала я, что жизнь ваша стала теперь куда тяжелее прежнего.
– Надо бы хуже, да некуда. Не жизнь, а позор да мука. Совсем конец нам пришел, – раздалось разом несколько голосов.
Царевна Софья и стрельцы
Один из стрельцов, седой старик Ефрем Вышатин, продолжал:
– Совсем конец нам, говорю, пришел, государыня-матушка. Прежде в ком цари московские опору видели? В стрельцах. Кто нехристей воевал, державу Московскую расширял, порядки внутренние поддерживал?.. Мы, стрельцы. А нынче что? Мало нас на плахе погибло, в Сибирь далекую ушло? А не в Сибирь, то в Литву поганую да под Азов царь разослал стеречь пределы Московские. Да и в Москве кто остался, разве почет должный восприял? Преображенцы да семеновцы – потешные краснобаи, немецкие куцокафтанники – вот кто на наше место встал. А мы за то, что решпекта да субординации, от нехристей перенятых, не знаем, в черном теле состоим. Смех сказать: пожары тушим да улицы московские от воров охраняем. Наше ли дело это, говорю?.. Ты прости, государыня-матушка, что все по чистоте сердечной мы тебе выкладываем. Через нянюшку свою, Анфису-то, передавала ты, что горе наше видишь и защитой нам быть хочешь. Так да будет тебя все ведомо, что мы терпим.
– Правду ты сказал, Ефрем, – согласилась Софья. – Худо вам теперь. А только дальше еще хуже будет. Так что, чего доброго, и погибель ваша впереди. И вот изболелось мое сердце за вас, да и за всю Русь православную. Защита ей нужна. Ой как нужна: нравы старые, добрые рушатся, православие быстро гибнет, все в ничто приходит…
– А все потому, что царь с немцами-еретиками якшается, – смело вставил обиженный стрелец. – Не живет он в своих государских чертогах, окружил себя людьми новыми и непородными, проматывает казну с бесстыжими иноземцами, не соблюдает царского чина и степенства.
– Обращает потоки не в ту сторону, куда Господь обратил их, – лукаво вставила Софья.
– Истинно слово молвила, государыня-матушка. Вера наша угнетается. Где двоеперстие ныне, где крест осьмиконечный, где аллилуи двоения? Добра ли ждать и дальше? Поехал вон в еретические земли за еретическими науками. Где видано, чтобы православный царь делал это!
– Истинно, честные воины царские, – заговорила Софья, и голос ее стал крепче и звонче, – истинно все это. Коли царь вернется из краев чужих, не видать добра людям православным. А только слышала я, не бывать этому приезду.
– Есть слухи такие, это правда, государыня-матушка. А только не верится что-то нам. Вот и Анфису-то твою с неохотой слушали: не верится!
– Надо, чтобы это было так! – воскликнула Софья.
Голос ее звучал с таким воодушевлением, глаза горели таким огнем, вся фигура дышала такою смелостью и решимостью, что стрельцов сразу охватило чувство веры в эту могучую женщину.
Петр I в келии царевны Софьи.
Художник А. Васильев
– Правила я своим народом самодержавно семь лет, – продолжала Софья. – Было ли худо от этого вам? Было ли худо от этого всему народу православному?
– Ничего, государыня-матушка, кроме добра, от тебя не видел.
– Так знайте же! – воскликнула Софья, вынимая восьмиконечный крест. – Я хочу воротить это время! Я вновь хочу править своим народом для его блага и призываю вас себе на помощь. Этим крестом, за который боролись ваши отцы и братья и за который боретесь вы, я клянусь, став царицей, вновь приблизить вас к царскому трону и с вашей помощью вновь править святой Русью по старине, без новшеств… Клянитесь же и вы, что все как один пойдете в Москву, станете табором на Девичьем поле и будете бить мне челом, чтобы я вновь правила царством. А коли Петр вздумает вернуться и нашлет на вас полки свои скоморошные, вы всей ратью выступите против них!
Охваченные пылкими речами Софьи, стрельцы, подняв кверху два перста, торжественно клялись.
Немного времени спустя на том самом месте, где раздавались слова торжественной клятвы, перед самыми окнами кельи Софьи висели трупы видных стрельцов. Это Петр мстил своей сестре и в ее лице всей старой России.
Великое позорище
В Москве все помнили, как последние патриархи заклинали избегать «новых латынских и иностранных обычаев и в платье перемен по-иноземски», признавали смертным грехом «еллинский блуднический обычай брадобрития». В силу этого укоренилось мнение, что раз царь «бороды бреет и с немцы водится», то «вера стала немецкая» и «кто немецкое платье наденет, тот и басурман».
Невесело было на Москве 25 августа 1698 года. В этот день из чужеземных краев вернулся в свой стольный град царь Петр Алексеевич. Нерадостно встретили его приезд москвичи. Приверженные к родной старине, они всегда недолюбливали склонного к иноземным новшествам Петра. А теперь и подавно были для этого причины.
Еще когда весной 1697 года царь в свите снаряженного к европейским дворам «великого посольства» отправлялся не с подобающей ему пышностью, а тайно, под именем «урядника Преображенского полка Петра Алексеевича Михайлова», народная московская молва с явным неодобрением отнеслась к этому поступку.
– И чего ему ехать, да еще, прости Господи, тайком, как вору, – поговаривали в народе. – Не к добру все это!
– А то бают еще, – прибавляли другие, – поехал царь в Рим на поклон папе римскому. А вернется – веру православную разрушит, обычаи католицкие введет. И так уж сам с присными в кургузом платье ходит, бороды не носит, трубку курит… Бывалое ли это на Руси дело, да еще царское?
– И все этот Лефорт его подбивает.
Москвичи вздыхали и крестились.
Так мало-помалу во всех слоях русского общества росло недовольство царем как нарушителем дедовской старины. От его поездки за границу никто не ждал добра. Разве, когда он уехал, были рады, что на время как бы исчез призрак иноземщины.