Это не должно нас удивлять. Слишком многие европейцы пережили в Великой войне ощущение Армагеддона. Страх другой и куда более страшной войны был тем реальнее, что Великая война подарила Европе целый ряд беспрецедентных и наводящих ужас символов: авиабомба, танк, противогаз. Там, где в прошлом или настоящем не находилось никакого адекватного сравнения, большинство людей предпочитало закрывать глаза или недооценивать риски будущего, какой бы угрожающей ни становилась риторика вокруг них. То, что многие евреи, остававшиеся в Германии после 1933 года, приняли меры предосторожности, отправив детей за границу, показывает, что они не закрывали глаза на опасность гитлеровского режима, но то, что в действительности их ожидало, было буквально невообразимым в начале ХХ века, даже для пораженцев, которые сами готовы были загонять себя в гетто. Без сомнения, в Помпеях были свои пророки, которые предупреждали об опасности жизни рядом с вулканом, но сомнительно, что даже самые пессимистичные из них могли предвидеть полное и окончательное уничтожение города. Разумеется, его обитатели не могли предполагать, что им остались считаные дни.
Не может быть единого названия для того, как социальные группы или даже отдельные индивидуумы представляют себе или чувствуют будущее. В любом случае «апокалипсис», «хаос» или «крах цивилизации», будучи за пределами повседневного опыта в Европе между войнами, не входили в ожидания большинства людей, даже неуверенных в будущем и оказавшихся на обломках старого общественного порядка, как это случилось со многими после 1917 года. Все подобные вещи гораздо легче разглядеть задним числом, поскольку во время по-настоящему апокалиптических отрезков истории – скажем, 1945–1946 годы в Центральной Европе – большинство гражданского населения слишком занято вопросами выживания, чтобы заниматься классификацией собственного положения. Вот почему, в отличие от энтузиастов военно-воздушной мощи, гражданское население больших городов не падало духом под бомбами и пожарами Второй мировой войны. Что бы ими ни двигало, они продолжали жить, а города, разрушенные и сожженные, продолжали функционировать, потому что жизнь продолжается до самой смерти. Не стоит судить о предвестниках катастрофы между войнами, даже если они нашли подтверждение, по невообразимым стандартам последующего хаоса и опустошения.
Как бы ни был проницателен Овери в своих наблюдениях, каким бы новаторским и монументальным ни был его подход к работе с архивными данными, его книга демонстрирует неизбежное упрощение истории, построенной на ощущениях. Поиск центрального «настроения» как основной линии эпохи приближает нас к реконструкции прошлого не более, чем «национальный характер» или «христианские/исламские/конфуцианские ценности». Все эти концепты говорят нам слишком мало и слишком обтекаемо. Историкам следует относиться к ним серьезно, но не в качестве базы для анализа или нарративной структуры. Справедливости ради, автор также этого не делает. Его целью, очевидно, было создание оригинального набора вариаций для соревнования с импровизациями других профессиональных историков на тему, которая считается общеизвестной: история Британии в период между войнами. Но теперь она известна только старикам. Вариации Овери в тональности C (crisis) – впечатляющее достижение, хотя ему не хватает серьезного сравнения с ситуацией в других европейских странах. Поскольку Овери наделен хорошим слогом, его книга становится тем, чем она не намеревалась быть, – путеводителем по terra incognita для тех читателей, которым Британия Георга V кажется столь же далекой и неизведанной, как и Британия Георга II. Эту книгу следует читать ради интеллектуального удовольствия, ради проницательности автора, который делает много замечательных открытий в неисследованных областях британской интеллектуальной жизни, но не как введение в историю Великобритании между двух войн для неопытного путешественника во времени.
Глава 14
Наука: ее социальная функция и изменение мира
Я хотел бы начать эту рецензию с одной автомобильной поездки в джунгли в 1944 году, в которой участвовали двое ученых из штаба лорда Маунтбеттена в Канди (Шри-Ланка). Младший из них вспоминает беседы со старшим. Он «интересовался всем и разбирался во всем, что его окружало, будь то война, буддистская религия и искусство, геологические образцы, которые он добывал из каждой канавы, свойства грязи, светящиеся насекомые или происхождение цикад, но его постоянной темой были основы биологии и то невероятное развитие науки, которое стало возможным благодаря прогрессу в физической и химической технике в 1930-е годы».
Молодым ученым был Джон Кендрю, один из тех, кого подобные беседы вдохновили на достижения, удостоенные высочайших научных наград, по числу коих он обошел своего спутника. Но на месте Кендрю мог оказаться кто угодно, мужчина или женщина, завязавший разговор с этим коренастым богемного вида гением с буйной шапкой волос и пронзительным голосом. Джон Десмонд Бернал (1901–1971), очевидно, поразил и очаровал своего биографа, как и всякого другого, кто когда-либо вступал в контакт с этим «поливалентным» и «чрезвычайно располагающим к себе человеком» (по словам Джозефа Нидэма), которого многие заметные ученые считали «одним из крупнейших интеллектуалов ХХ века» (Лайнус Полинг).
Есть две причины прочесть биографию этой блестящей и трагической личности: жгучее любопытство, которое пробуждает в нас человек очевидно исключительный и привлекательный, и – поскольку он находился как раз в точке их пересечения – необходимость разобраться в связях между научной, социально-политической и культурной революциями ХХ века, в переплетении их надежд и грез о будущем. В период между войнами не было более наглядного образа ученого, устремленного в будущее, чем Бернал, фактически ставший главным героем фильма Корды по уэллсовскому «Облику грядущего» (1936) – Джона Кэбела сыграл Реймонд Мэсси, загримированный под Бернала.
Книга Эндрю Брауна J. D. Bernal: The Sage of Science («Дж. Д. Бернал: ученый муж»)
[91] лучше отвечает на биографические вопросы, чем на исторические. Это не первая книга, публикующая материалы архива Бернала, ныне хранящегося в библиотеке Кембриджского университета, но эти 538 плотных страниц заведомо сообщают нам больше фактов, чем все ее предшественницы, даже без учета шести коробок любовной переписки, которая пополнит наши знания о легендарном женолюбии ученого мужа (в 2021 году, когда будет снят запрет на публикацию). В общем, книгу скорее можно назвать интригующей, чем исчерпывающей.
Сам Бернал, размышляя о своей жизни, видел ее в трех цветах: красный цвет политики, синий – науки и пурпурный – секса. В книге хорошо описана ирландская линия, важная как для его идейного развития, так и, вероятно, для научного. Вытеснил ли его поздний сталинизм все «воинственные взгляды на социальное переустройство», которые он приобрел в юности вместе с националистическим энтузиазмом революционера «Шинн Фейн»? Изложение «красной стороны» его жизни в книге не столь проницательно, как эссе о «Политическом формировании»
[92], видимо по причине того, что автор слишком идеализирует человека и ученого, настаивая на его отходе от сталинизма. Автор этих строк не считает себя вправе оценивать очевидно компетентное обсуждение научной значимости Бернала в книге Брауна, но анализ его места в революции в молекулярной биологии, по всей видимости, уступает статье о Бернале в новом Оксфордском национальном биографическом словаре авторства Роберта Олби. Браун также проявил мало интереса к складу мышления, который расположил многих крупных эволюционистов к марксизму или, что даже еще удивительнее, к произведениям Энгельса и, в конечном итоге, к СССР
[93] – здесь можно вспомнить такие имена, как Дж. Б. С. Холдейн, Джозеф Нидэм, Ланселот Хогбен, К. Х. Уоддингтон и сам Бернал. В необычной и мимолетной «красной» фазе крылось явно нечто большее, чем просто политика.