Бернал продолжал успешно тренировать свой щедрый дар «пронзать стрелой оригинальной мысли любую доступную ему цель», но для укрепления своей научной репутации после войны он сделал мало, если не считать блестящих работ по структуре жидкостей. Тому было много причин. Как вспоминает Розалинд Франклин, физики в Биркбеке работали в ужасных условиях даже по меркам послевоенного, встающего из руин Лондона. Эти сложности усугублялись интригами и враждебностью внутри колледжа, а с ростом международной напряженности Бернал стал объектом политических и идеологических нападок и снаружи. Он по-прежнему беспрерывно работал со все большей интенсивностью, но его научные результаты были менее впечатляющими, чем можно было предположить в 1939 году.
К 1951 году его крепкое здоровье начало давать сбои под давлением нечеловеческого графика, сочетающего полноценную научную работу и академические обязанности с ведением постоянной кампании от лица движения за мир, финансируемого Советским Союзом вдобавок к нескончаемой, почти лихорадочной череде лекций, конференций и статей. Берналу стало трудно лазать по скалам, его походка разладилась – сам он сравнивал себя с Побблом из стихов Эдварда Лира. В 1961–1962 учебном году, не прекращая поездок по делам движения за мир, Бернал читал лекции в Чили, Бразилии, Берлине, Мюнхене, Йеле (серия лекций для аспирантов о «молекулярной структуре, биохимических функциях и эволюции»), в Академии наук Ганы, на исследовательской конференции по физическому металловедению в Нью-Гэмпшире, в Физическом обществе Франции, в Британской ассоциации, в разных институтах и ассоциациях в Глазго, Манчестере и Ньюкасле, не говоря уж о Бейкеровской лекции в Королевском обществе, а также многочисленных выступлениях в различных научных и студенческих обществах. В 1950-х у него вышло целых пять книг, так что времени для исследований оставалось совсем немного.
В конце концов перегрузка взяла свое. Несколько ударов подряд начиная с 1963 года подкосили его здоровье, но руководства отделением кристаллографии, с боем вырванного у Биркбека, он не оставлял вплоть до 1968-го. Последние годы жизни Бернала, поделенные между Марго Хайнеманн, его дочерью Джейн и другими двумя женами, возобновившими свои притязания, были трагичны. Постепенно его исключительный мозг потерял физическую способность к общению с окружающим миром. Под конец даже самые близкие, давно и хорошо знакомые с его голосом и почерком, не могли разобрать ни его записи, ни речь. Бернал провел последние два года в одиночном заключении в темнице собственного разрушающегося тела, пока его перемещали из одного дома в другой, и скончался в возрасте семидесяти лет 15 сентября 1971 года.
Жизнь даже самых выдающихся личностей не имеет большого значения в отрыве от контекста – времени и места. Благородные мечты Бернала о прогрессе человечества и его освобождении посредством политической, научной и личной революции – мечты, вдохновляемые Лениным, Фрейдом и откровениями, скрытыми в красоте кристаллов, – были его собственными, как и его трагедия, но и то и другое могло относиться только к человеку, выросшему в первой половине ХХ века. Как человек, как ирландец и, следовательно, коммунист-революционер, он принадлежал эпохе кризиса капитализма и империализма. Как ученый, он остро ощущал, что живет в эпоху «кризиса прогресса»
[98], по словам французского социолога Жоржа Фридмана.
В последние 150 лет до начала Первой мировой в образованной светской западной среде не было сомнений в том, что цивилизация неумолимо движется к лучшему будущему, быстрее или медленнее, с перерывами или без. Реальность этого будущего не подвергали сомнению даже те, кто был озабочен его последствиями. Но куда катилось человечество после 1914-го, когда казалось, что его окружают только обломки предыдущего века, посреди войн, революций и экономического коллапса? Оставались лишь три столпа храма прогресса, поддерживающих друг друга, – неумолимая поступь науки, уверенный в себе, рациональный американский капитализм и надежды разоренной Европы и той части света, которую позже назовут «третьим миром», на потенциальные плоды русской Революции: Эйнштейн, Генри Форд и Ленин. Наука развивалась своим чередом, но социальный кризис, интеллектуальные риски и даже ее собственный прогресс все больше заставляли жрецов науки обращать свой взгляд вовне – из лабораторий на общество.
В 1920-х годах даже юный СССР обратил внимание на Генри Форда, а Бернал в юности, хотя и был убежденным коммунистом, признавал, что нужды человечества могут быть удовлетворены посредством «рационального капитализма или советского государственного планирования». Американская модель рухнула во время мирового экономического кризиса, главной катастрофы той эпохи, прихватив с собой либеральный корпоративный капитализм в местных версиях Германии и Японии. Примитивная индустриализация по советской модели, казалось, вырывается вперед. Для прогрессистов путь в будущее выглядел безальтернативно – новое, спланированное социалистическое общество, созданное историей и преображенное торжествующей наукой. Особенность жизненного пути Бернала состояла в том, что он так и не отказался от приобретенного еще в 1930-е годы убеждения, что эта цель достижима только в обществе наподобие СССР, пусть даже и в сталинистской форме.
Молодым ученым-естественникам того времени выход науки на авансцену казался логичным и необходимым. С одной стороны, небольшой отряд первопроходцев, которые делали открытия буквально на каждом шагу («в этом великолепном новом научном мире», по словам молодого Бернала), знал, что наступила триумфальная эпоха. Начиная с 1895 года революционные изменения в сфере их исследований открыли эру поразительного, безграничного, преображающего мир прогресса в понимании природы и управлении ею. И только ученые знали, как это было достигнуто. Только они действительно понимали потенциал достигнутого. Бернал не был одинок в своих дерзких гипотезах о «форме грядущего», но его специфическим и, возможно, самым долгосрочным вкладом в укрепление здания науки стал анализ ее деятельности как социального и интеллектуального агента и того, как она должна быть организована для обеспечения эффективного развития.
В той же мере явным было невежество тех, кто стоял во главе западного мира. Оно было столь же выдающимся, как и их военные и экономические провалы после 1914 года. Они оказались беспомощными в эпоху революционных сдвигов и нищеты на фоне изобилия, вызванной усугублением мирового кризиса капиталистической экономики (понятия «социальной потребности» и «национального благосостояния» вошли в словарь британской науки только в начале 1930-х). Общество нуждалось в ученых. И хотя наука, будь то эксперимент или теория, традиционно чуралась сомнительной политики, научному сообществу волей-неволей пришлось заняться публичной деятельностью и начать пропагандировать саму науку, став сообществом проповедников и деятельных первопроходцев. А с того дня, когда Гитлер пришел к власти в Германии, сжег ее книги и истребил ее исследователей, Европа стала гордиться учеными, защитниками будущей цивилизации. В этот критический момент очевидная невосприимчивость СССР к Великой депрессии дискредитировала рыночную экономику, а «плановую», наоборот, превратила чуть ли не в чудодейственное средство спасения. Даже для людей, далеких от большевизма, Советская Россия стала подобием образцовой модели. Поверх всех границ и идеологий «плановое хозяйство» вербовало в ряды своих сторонников социалистов, которые верили в него по идеологическим причинам; ученых и технократов, которые и так использовали его в своей деятельности; политиков, которые начали понимать, что в ситуации войны и депрессии планирование необходимо.