Простецкая публика с восторгом принимала Маяковского. Нравился — большой, басовитый, громкий, наглый. Даже если слов не понять, по духу чувствуется — свой! Читает — как железо куёт. И отбрить может, как надо, по-рабоче-крестьянски, без всяких там интеллигентских штучек.
Спрашивает его здоровенный детина из зала:
— Маяковский, зачем вы всё время подтягиваете штаны?
Была такая привычка, верно. Только поэт не теряется, отвечает с ехидной ухмылкой:
— А вы, девушка, хотите, чтобы упали?
Детина в краску, толпа в хохот. Умыл!
Спрашивают у Маяковского на поэтическом вечере мнения об Ахматовой и Цветаевой. Он мгновенно реагирует:
— Обе дамочки — не нашего поля ягодицы!
И снова до упаду хохочет ощерившийся зал…
Кажется, совсем недавно был Маяковский другим. Не просто так собирались его короновать вслед за Северянином. Не просто так один петербургский юноша называл себя Владимиром Владимировичем Вторым, потому что мечтал добраться до высот Владимира Владимировича Первого — до высот Маяковского! Юноша писал стихи, пробовал силы в прозе… Он носил известную фамилию Набоков и, повзрослев, номинировался на литературную Нобелевскую премию.
Советская власть позволяла ездить агитатору и горлану-главарю за границу: проверен, лоялен. Маяковский ездил — как корреспондент журналов и газет, как рекламист… В 1922 году виделся в Берлине с Игорем-Северянином. Приволок икры, шампанского, стихов своих несколько книжек. Старые приятели посидели в душевном застолье. Маяковский предлагал старшему товарищу и учителю протекцию, чтобы в России его снова стали печатать… Нежная вышла встреча.
Спустя всего четыре года Северянин, составляя стихотворные портреты, описал уже другого Маяковского.
В господском смысле он, конечно, хам.
Поёт он гимны всем семи грехам,
Непревзойдённый в митинговой глотке.
Историков о нём тоскуют плётки
Пройтись по всем стихозопотрохам.
Верным прежней симпатии оставался крымский меценат и поэт Вадим Баян, устроивший когда-то за свой счёт Олимпиаду русских футуристов. Потерял имущество, уцелел в Гражданскую и тем был счастлив. Предавался творчеству. Выпускал альманахи и отправлял в Москву своему, как он полагал, собрату с дарственными надписями: Маяку мира Маяковскому — Баянище, или ещё короче: Великому — великий.
Серебряный век русской поэзии закончился.
— Кто бы мог подумать, что посмертно Гумилёв так прославится? — невесело шутили оставшиеся в живых. Вспоминали, что Блок целиком отвергал Гумилёва, а Гумилёв целиком отвергал Бунина. Гумилёва большевики расстреляли, Блока свели в могилу, Бунина изгнали за границу…
С Мандельштамом встретился Маяковский как-то в магазине. На ходу толком и не поговорили — так, поприветствовали друг друга и разошлись. Иначе мог бы Ося припомнить Володе свои стихи да и пожурить.
Сегодня дурной день:
Кузнечиков хор спит,
И сумрачных скал сень —
Мрачней гробовых плит.
В двенадцатом году Маяковский говорил Бурлюку о завораживающем ритме этих строк. И заворожён, видно, был настолько, что несколько лет спустя написал «Наш марш».
Дней бык пег.
Медленна лет арба.
Наш бог бег.
Сердце наш барабан…
Радости пей! Пой!
В жилах весна разлита.
Сердце, бей бой!
Грудь наша — медь литавр.
Бой и медь литавр — это, конечно, Маяковский. Но ритм откровенно дёрнут у Мандельштама, а бог и бег — у Хлебникова, из книжки «Учитель и ученик», из экспериментов с падежами, как лес и лысина. Так что Виктор-Велимир при случае тоже мог бы оконфузить Володю несколькими вопросами, но — тихо угас в деревне.
Мандельштам честно пытался творить в стране, где бог судил ему родиться. Не получалось. Пять лет — до 1930 года — вообще не писал стихов, перешёл на прозу, а возвращение к поэзии стало началом конца. В 1933-м его — не вора, не убийцу, не насильника! — отправили на поселение.
Мы живём, под собою не чуя страны,
Наши речи за десять шагов не слышны,
А где хватит на полразговорца, —
Там помянут кремлёвского горца.
Его толстые пальцы, как черви, жирны,
И слова, как пудовые гири, верны.
Тараканьи смеются усища,
И сияют его голенища.
Таких откровений и тем более таких карикатур большевики не прощали.
В ссылке последователь Тютчева пробовал говорить на языке улицы, четыре года блудил мутными пустыми рифмами и подхалимскими очерками про совхоз. Друзьям признавался в письмах: Я гадок себе.
Мандельштаму хватило мужества снова взяться за стихи — всего на год. Второй арест стал последним. Коронки мечтательному золотозубу выдрали урки. Путь его лежал в бескрайние владения ГУЛАГа на Дальнем Востоке, но всё кончилось раньше. В последние дни декабря 1938 года Осип Эмильевич Мандельштам умер от сердечного приступа и общего истощения в пересыльном лагере с чудовищным — не только для поэтического уха — названием Владперпункт.
Постановление об аресте Мандельштама подписал Яков Агранов, заместитель председателя ОГПУ. Тот, на ком кровь Николая Гумилёва. Тот, кто повинен в гибели Николая Клюева, — которого вместе с Есениным устраивал в санитары Распутин. Яков Агранов, милый Яня — приятель и сосед Бриков и Маяковского, любовник Лили Брик.
Один из секретов своей власти над мужчинами Лиля однажды открыла сама.
Надо внушить мужчине, что он гениальный. И разрешить ему то, что не разрешают дома. Остальное сделают хорошая обувь и шёлковое бельё.
В своей гениальности Маяковский был уверен. Первым о ней заявил Давид Бурлюк, и потом уверенность крепла с каждым выступлением, с каждой публикацией. Гениальностью Маяковский жил — духовно и материально. Редкая гармония! Только гармонии не было…
…потому что раздвоение продолжалось. Потому что он пропустил момент, когда его дороги с толпой разошлись. Маяковский продолжал писать для выдуманных строителей светлого будущего. Для белозубых крепышей, сошедших с им же нарисованных плакатов. Только реальные строители — это серая толпа, голос которой — гул, и песня которой — знаменитые «Кирпичики»:
На окраине где-то города
Я в рабочей семье родилась.
Горе мыкая, лет пятнадцати
На кирпичный завод нанялась…
На заводе том Сеньку встретила.
Лишь, бывало, заслышу гудок —
Руки вымою и бегу к нему
В мастерскую, накинув платок.
Пролетарию понятна корявая запростецкая лирика. «На окраине где-то города…» Зачем ему Маяковский?