— Не слишком ли дорогая цена за свободу? — задумчиво добавил Мандельштам.
— О какой свободе вы говорите? — не понял Маяковский.
— О свободе творчества, — пояснил Хлебников. — Писатель создаёт мир. Читатель его поглощает — и освобождает место для нового мира, для новой книги. Ни у кого из нас нет опыта личной смерти. Но смерть книги даёт такой опыт, потому что автор присутствует в каждой странице. И когда книга умирает в огне — автор тоже умирает, делается свободным и снова может творить. Такой вот бесконечный творческий Феникс…
Место ушедшего со сцены Кузмина за пианино занял юноша в льняном костюмчике и круглых очках. Он принялся елозить тряпкой по клавиатуре, исторгая немелодичные звуки, которые приглушал педалью модератора.
К сборищу поэтов снова подкатился неутомимый Борис с бокалом в руке.
— Это кто? — спросил его Гумилёв, кивнув на сцену. — Новый музыкальный эксцентрик?
— Нет, — рассмеялся распорядитель, — это Серж Прокофьев. Приходит иногда сочинения свои на публике пробовать. Консерваторский, не нашим чета, на липких клавишах играть не может. Всегда протирает сначала.
— По мне, так всё равно, — заявил Мандельштам. — Блямс, блямс… Если спиной к нему сидеть, не разберёшь: то ли протирает ещё, то ли уже музицирует!
Борис не согласился:
— Не скажи, у Серёжки пальцы стальные. Кисти, запястья, всё. Когда заиграет — каждую нотку слыхать!
Звуки вьются, звуки тают…
То по гладкой белой кости
Руки девичьи порхают,
Словно сказочные гостьи…
Гумилёв читал стихи, лениво крутя в пальцах рюмку.
— Опыт собственной смерти — это интересно, — заявил Бурлюк. — Как в «Маске ужаса», помните?
— Что за «Маска»? — спросил Хлебников, и Маяковский ответил:
— Фильма французская. Сильная вещь! Там скульптор пытается передать в глине предсмертную гримасу ужаса. У него не выходит. Тогда он принимает яд, смотрит на себя в зеркало и, пока умирает, лепит эту самую маску.
— И правда, ужас, — поёжился Гумилёв. — Где ж такое крутят?
— В «Кристалл-Паласе».
— Водил Владим Владимыча в многозальный кинематограф, — пояснил Бурлюк. — В Москве их ещё нет.
— Их ещё нигде нет, — авторитетно сообщил Борис. — Наш «Кристалл» первый в мире и единственный пока, я узнавал.
Прокофьев, наконец, закончил протирать клавиши, и в залу хлынули звуки виртуозных пассажей. Музыка, в самом деле, оказалась своеобразной.
Бурлюк повернулся к Хлебникову и взял его за руку:
— Витя, ты это своё, про смерть как движущую силу творчества, никому ещё не продал?
— И не написал даже, — застенчиво улыбнулся Хлебников. — Вам вот рассказал только.
— Когда напишешь, отдавай только мне! — Бурлюк сжал его пальцы. — Я издам, ладно?
— Мне отмщение, и аз издам! — пробасил уязвлённый Маяковский. — Давид Давидыч, а если я напишу про любовь как движущую силу, издадите?
— Гениальное — издам обязательно. Пишите! Только что-то… что-то такое, понимаете? Ведь любовь разная бывает. Вот, например, засмотрелись вы на красивую барышню, — Бурлюк показал в сторону изящной миловидной девицы, сидевшей за столом неподалёку, на которую и впрямь порой поглядывал Маяковский. — А её кавалер ваши кýры заметил — и в драку.
Гумилёв ободрил Маяковского:
— Это Олечка Судейкина. Они с Судейкиным развелись, и кавалера у неё как раз нет.
Бурлюк отмахнулся:
— Драка с кавалером — это не сюжет. А вот когда из-за любви начинается война Троянская — это сюжет. Или когда несколько полков на Сенатскую площадь умирать выходят — это сюжет! Понимаете, о чём я?
— О любви к родине? — неуверенно сказал Маяковский. — Если вы про декабристов, конечно.
— При чём тут любовь к родине?
— Декабристы ведь за народ выступали, за Россию, против царя…
— Что за чушь! — возмутился Гумилёв. — Гвардейские офицеры, дворяне из лучших российских фамилий — с чего бы вдруг им за народ выступать? По-вашему, они вместо крестьян своих чумазых на площадь вышли?!
— Здóрово эти… товарищи революцьонеры мозги вам прополоскали, — покачал головой Бурлюк и, заметив неудовольствие на лице Маяковского, добавил: — Ничего, здесь можно, все свои.
— А я бы всё же не рисковал, — повернулся к нему Мандельштам. — Мало ли что?
— Декабристы за народ — чушь собачья, — продолжал Бурлюк. — Против царя — да, в каком-то смысле. Историю не по листовкам учить надо, дорогой вы мой! Когда Александр Первый умер, ему наследовал брат Константин. И гвардия присягнула новому русскому императору Константину Первому. А через три недели им неожиданно говорят: императором будет Николай Первый, и надо снова присягать. Те, кто дорожили честью, отказались и вышли на Сенатскую площадь. Тем более, все знали, что Павел не признавал Николая своим сыном. Какой же он император?!
— Любовь-то здесь при чём? — недоумевал Маяковский.
— При том! — Гумилёв пришёл Бурлюку на подмогу. — Константин отказался от престола потому, что влюбился в красавицу-полячку, княгиню Лович. Жил с нею в Варшаве и, когда его позвали царствовать, выбрал не корону, а любимую женщину. Манифест об отречении он писать отказался, потому что не считал себя императором. Просто сообщил семье, что трон его не интересует. А кроме нескольких человек в Сенате и пары генералов во главе с Милорадовичем — об этом никто не знал. Поэтому гвардейцы решили, что случился заговор, что Константина свергли. И почли делом чести встать на защиту законного императора, от которого ждали европейских прав и свобод… Народ здесь ни при чём, и заговора никакого не было. Вот любовь — да, любовь была!
— И кровопролитие, — снова тихо вставил Хлебников. — Любовь и кровь не зря рифмуются. Вот и цена любви императора… А когда бы не стало ни границ, ни стран, и всей планетой управлял бы Совет Председателей Земного Шара — представляете? Всего триста семнадцать человек — не граждане государств, но граждане Вселенной, которые чужды страстям, и единственно ради всеобщего блага…
— Судари мои! — прервал его мигом появившийся Борис. — Я умоляю вас, здесь не политический клуб. И не подводите меня под монастырь! Пейте, веселитесь, но оставьте эти разговоры, бога ради! Вы же поэты? Поэты! Ну, так пишите стихи! Вам всем задание: сочинить четверостишие, где в каждой строчке было бы…
Он на мгновение задумался, щёлкая пальцами в поисках слова, но тут за соседним столом один фармацевт обнял другого и со слезой в голосе простонал:
— Жо-о-ра…
— Вот! — просиял Борис. — Играем в Жору! В каждой строчке пусть будет Жора! Пишите! Первому — приз лично от меня, бутылка шампанского!