Что им,
вернувшимся,
печали ваши,
что им
каких-то стихов бахрома?!
Им
на паре б деревяшек
день кое-как прохромать!
Игорь-Северянин, с первых строк окунувшийся в Володины стихи, вздрогнул, когда на соседний стул тихо опустилась Тоня и вскользь чмокнула его в щёку.
— Опоздала, прости, — шепнула она, устраиваясь. — Давно читает?
— Только начал…
Лысины слиплись в одну луну.
Смаслились глазки, щелясь.
Даже пляж,
расхлестав солёную слюну,
осклабил утыканную домами челюсть…
Ещё никто не примерял сказанного на себя, но гул голосов в зале «Привала» уже стал заметно тише. А Маяковский бил и бил в одну точку.
Кто это,
кто?
Эта массомясая
быкомордая орава?..
Борис Пронин, который было отошёл от сцены к очередному столу, не успел толком поворковать с гостями — поспешил вернуться обратно.
И в клавиши тротуаров бýхали мужчины,
уличных блудилищ остервенелые тапёры…
Маяковский читал, щупая зал тяжёлым взглядом.
Нажрутся,
а после,
в ночной слепоте,
вывалясь мясами в пухе и вате,
сползутся друг на друге потеть,
города содрогая скрипом кроватей…
Слова звучали диким контрастом жалостному тремоло Вертинского; после некрофильской эротики — сочились животной страстью.
В крыши зажатые!
Горсточка звёзд,
ори!
Шарахайся испуганно, вечер-инок!
Идём!
Раздуем на самок
ноздри,
выеденные зубами кокаина!
Дмитрий Павлович с возрастающим интересом разглядывал Маяковского, а потом перевёл взгляд на Феликса. Юсупов сделал в ответ страшные глаза, раздул тонкие ноздри — и снова воззрился на сцену.
…страх
под черепом
рукой красной
распутывал, распутывал и распутывал мысли,
и стало невыносимо ясно:
если не собрать людей пучками рот,
не взять и не взрезать людям вены —
заражённая земля
сама умрёт —
сдохнут Парижи,
Берлины,
Вены!
Скейл и Эллей дымили пахучими сигарами и безучастно слушали. Впрочем, странно было бы ждать от британских офицеров проявления чувств в богемном подвале. Однако и они время от времени внимательно взглядывали на соседей.
Батареи добела раскалили жару.
Прыгают по трупам городов и сёл.
Медными мордами жрут
всё…
Басом своим Маяковский каждое слово вколачивал в зал, будто сваю. Полуоткрыв рот, за столом по соседству с Северянином и Тоней застыл поручик Сухотин, неотрывно глядя на сцену.
Никому не ведомо,
дни ли,
годы ли,
с тех пор, как на поле
первую кровь войне отдали,
в чашу земли сцедив по капле.
Одинаково —
камень,
болото,
халупа ли,
человечьей кровищей вымочили весь его.
Везде
шаги
одинаково хлюпали,
меся дымящееся мира месиво…
Тоня уже слышала эти стихи. Но сейчас и она сглотнула подкативший к горлу ком, настолько зрима была нарисованная Маяковским жуткая картина мировой бойни. Гойя! — подумала она.
…ветер ядер
в клочки изорвал
и мясо и платье.
Выдернулась из дыма сотня голов.
Не сметь заплаканных глаз им!
Заволокло
газом…
Орденоносный штабс-капитан Зощенко тоже не сводил с Маяковского огромных чёрных глаз. Он даже приподнялся на стуле и вцепился в край стола. Стихи вернули фронтовые воспоминания: о склизкой окопной грязи, о визге шрапнели, о клочьях человеческих тел и вони развороченных кишок; о ядовитых горчичных облаках, наползающих с германской стороны, — облаках газа, который рвёт грудь и заставляет кровью сочиться глаза. Газа, хватанув которого, счастливчики вроде Зощенко ухитряются выжить и после месяцами валяются по госпиталям…
Маяковский гремел со сцены:
Никто не просил,
чтоб была победа
родине начертана.
Безрукому огрызку кровавого обеда
на черта она?!
Недалеко от сцены, качнувшись, поднялся прапорщик — из тех, что получали погоны на ускоренных курсах и ходили потом в адъютантах при бельевых складах министерши Сухомлиновой.
— Хорош! — вальяжно протянул он. — Вертинского давай!
Одетый в такой же френч другой прапорщик, чуть потрезвее, дёрнул крикуна за рукав, и тот упал обратно на стул. А Маяковский читал, возвышая голос:
Пятый день
в простреленной голове
поезда выкручивают за изгибом изгиб.
В гниющем вагоне
на сорок человек —
четыре ноги…
Лоснящийся брылястый прапорщик оттолкнул миролюбивого толстяка-соседа и снова поднялся.
— Хорош, я сказал! Ты кому здесь про войну рассказывать будешь, ты, крыса тыловая?!
Маяковский побелел лицом и шагнул со сцены, продолжая:
А мне за что хлопать?
Я ничего не сочинил.
Думаете:
врёт!
Нигде не прострелен.
В целёхоньких висках биенья не уладить,
если рукоплещут
его барабанов трели…
Взвизгнула дама, которую поэт вместе со стулом отодвинул с пути.