И было еще одно обстоятельство, которое они, быть может, и не формулировали для себя в словах, но которое не могли не сознавать. Как это ни странно, но Константин, участник суворовского похода в Италию, участник и активный свидетель Наполеоновских войн, воспринимался ими как человек своей эпохи, с которым можно на каком-то этапе найти общий язык. Которого, во всяком случае, можно и потерпеть, с которым можно какое-то время и послужить. В Николае они видели явление принципиально чужое. Он был человеком иной эпохи, наступления которой допустить было нельзя. Те качества, что они в нем видели, — скупость, холодная жестокость, абсурдный педантизм, бессмысленная злопамятность, — были и чертами его грядущей эпохи.
Розен в мемуарах воспроизвел характерный случай: "Когда великий князь Константин Павлович, в минуту строптивости своей молодости, на полковом учении, с поднятым палашом наскочил на поручика Кошкуля, чтобы рубить его, тот, отпарировав, отклонил удар, вышиб палаш из руки князя и сказал: "Не извольте горячиться". Учение было прекращено, через несколько часов адъютант князя приехал за Кошкулем и повез его в Мраморный дворец. Кошкуль ожидал суда и приговора, как вдруг отворяется дверь, выходит Константин Павлович с распростертыми объятиями, обнимает Кошкуля, целует его и благодарит, что он спас его честь, говоря: "Что бы сказал государь, что бы подумала вся армия, если бы я на учении во фронте изрубил бы своего офицера?.." Когда великий князь извинился перед обществом офицеров всей кирасирской бригады, то рыцарски объявил, что готов каждому дать полное удовлетворение; на это предложение откликнулся М. С. Лунин: "От такой чести никто не может отказаться!" Константин отшутился".
От Николая ничего подобного ждать не приходилось. Когда в 1820 году пятьдесят два офицера Измайловского полка решили уйти в отставку из-за грубости Николая Павловича, то дело было с трудом улажено отнюдь не извинением.
Когда в 1822 году в Вильне Николай, командовавший гвардейской дивизией, перед строем лейб-гвардии Егерского полка кричал капитану Норову, герою Наполеоновских войн, члену тайного общества: "Я вас в бараний рог согну!" — оскорбив тем самым полк, то дело кончилось отнюдь не извинениями и "рыцарскими предложениями", а отставками и переводами в армию.
Тот же Розен вспоминал, как в июне 1825 года, за полгода до восстания, гоняя беглым шагом изнемогающий от жары и усталости лейб-гвардии Финляндский полк, великий князь "начал угощать до того времени еще не водившимися любезностями и ругательствами. Наконец велел трубить отбой, мы остановились: он подъехал к нашим колоннам бледный, сам измученный зубною болью, и как выражались тогда — пошел писать и выговаривать: скверно! мерзко! гадко! и то дурно, и то не хорошо, и того не знаете, и того не умеете, — наконец, когда досада переполнилась, он прибавил: "Все, что в финляндском мундире, — все свиньи! слышите ли, все свиньи!"… На другой день его высочество, после учения, подошел к нашему офицерскому кругу и слегка коснулся вчерашнего дня, и слегка извинился. Но через две недели нам опять досталось…" На этот раз великий князь закончил свою выходку знаменитой сентенцией, имевшей ясный смысл: "Господа офицеры, займитесь службою, а не философией: я философов терпеть не могу: я всех философов в чахотку вгоню!"
Николай исповедовал хамство как важный аспект имперской идеологии. Его поведение не было результатом природной грубости характера или избытка темперамента. Он действовал совершенно сознательно. И не скрывал этого. В главе своих записок, рассказывающей о том времени, когда он командовал бригадой, Николай вспоминал: "Вскоре заметил я, что офицеры делились на три разбора: на искренне усердных и знающих; на добрых малых, но запущенных и оттого не знающих; и на решительно дурных, т. е. говорунов дерзких, ленивых и совершенно вредных; на сих-то последних налег я без милосердия и всячески старался от оных избавиться, что мне и удавалось. Но дело было нелегкое, ибо сии-то люди составляли как бы цепь через все полки и в обществе имели покровителей, коих сильное влияние сказывалось всякий раз теми нелепыми слухами и теми неприятностями, которыми удаление их из полков мне отплачивалось".
Николай понимал, что он борется не с отдельными людьми, но с общественным явлением…
Любопытно, что после 14 декабря "норовская история" в начальственных головах безошибочно связалась с историей тайного общества. Командовавший тогда полком генерал Головин писал позже официальному историографу М. Корфу: "Беспорядок, происшедший в Вильне между офицерами лейб-гвардии Егерского полка во время командования моего этим полком, без всякого сомнения, находится в связи с печальными событиями, ознаменовавшими 14 декабря 1825 года. Из донесения моего от 8-го марта 1822-го года командовавшему тогда 1-ю Гвардейскою дивизиею великому князю, ныне царствующему государю императору Николаю Павловичу, видно, что главнейший виновник вышеупомянутого беспорядка капитан Норов принадлежал, как после оказалось, к тайному обществу злоумышленников, имевших самые преступные намерения"
[37]. Отстаивание гвардейским офицером своего достоинства даже в пределах привычных понятий дворянской чести сливалось в сознании начальства в конце александровского царствования, а тем паче в николаевское, с мятежным духом. Такова была государственная идея, которую олицетворял молодой император.
Ясно, что психологически Константин как личность и как политический типаж был им понятнее и ближе, чем Николай, и в роковые дни, когда их мысль работала особенно стремительно и остро, завтрашние мятежники, вчерашние реформаторы, догадывались, что в империи Николая им места не будет. Не физически — затаиться и выполнять служебный ритуал они смогут. Но внутренне им придется перестроить, сломать себя — или уйти, спрятаться в имениях, в своих кабинетах, в своей частной жизни. (Они еще не знали, что и частная жизнь в грядущую эпоху не будет спасением.)
Александр Бестужев на следствии так объяснил свою приверженность присяге цесаревичу: "Я с малолетства люблю великого князя Константина Павловича. Служил в его полку и надеялся у него выйти, что называется, в люди. Я недурно езжу верхом; хотел также поднести ему книжку о верховой езде, которой у меня вчерне написано было с три четверти… одним словом, я надеялся при нем выбиться на путь, который труден бы мне был без знатной породы и богатства при другом государе".
С одной стороны, это признание — тактический ход, чтобы представить свои действия в виде понятном и безобидном. Но с другой — есть в этом признании серьезный смысл.
Мы знаем, что в случае воцарения Константина вождями тайного общества положено было общество законсервировать и стараться занять важные посты — для будущих акций. И в этой ситуации Бестужев, очевидно, и собирался действовать именно так, как говорил своим следователям. И чрезвычайно существенно то, что он верил — при Константине кавалерийский офицер без знатности, богатства и связей сможет сделать карьеру только личными достоинствами: искусством верховой езды, увлеченностью своим — кавалерийским — делом (книга о верховой езде!). При "другом государе", то бишь при Николае, этих средств, приемлемых для порядочного человека, явно окажется недостаточно.