Погодин не случайно сравнивает протопопа с первыми раскольниками. Это была истинно аввакумовская натура. Подвергнутый жесточайшим пыткам во время следствия по делу царицы Евдокии в 1718 году, старик не назвал ни одного имени. «Компания» царевича обнаружилась только после казни и Алексея, и протопопа, когда в руки Петра случайно попала вышеупомянутая переписка.
Действительно ли Яков Игнатьев имел над царевичем такую власть, которую протопоп затребовал при первой встрече? Судя по письмам Алексея, влияние духовника на юношу-наследника было чрезвычайно велико.
Казалось бы, это подтверждает и мнение Петра о пагубной роли «больших бород», и признания самого царевича. Когда в конце следствия Толстой в очередной раз потребовал от Алексея ответа — отчего противился воле отца, Алексей объяснял: «…вышепомянутые Вяземский и Нарышкины, видя мою склонность ни к чему иному, только чтоб ханжить и конверсацию иметь с попами и чернецами и к ним часто ездить и подпивать, а в том мне не токмо не претили, но и сами то ж со мною охотно делали».
Но есть несомненные доказательства того, что утверждение о роли духовенства в мятеже наследника — не более чем удобная обеим сторонам легенда. При всей мощи личности Якова Игнатьева, при всей искренней преданности ему царевича, при всей религиозной истовости Алексея, как только он, женившись, обосновался в Петербурге, эта несокрушимая, казалось бы, духовная связь оборвалась. Судя по письмам самого протопопа, Алексей с этого момента в своих «грамотках», случалось, бранил протопопа, не выбирая выражений. «Многократне ты меня ругал и всячески озлоблял, а в некоем доме и за бороду меня драл», — писал протопоп своему еще недавно почтительному духовному сыну.
Менялись обстоятельства — менялась ориентация царевича. У него появились друзья и советчики, которые имели реальную власть и влияние, которые могли стать прочной опорой в будущем противостоянии отцу, о чем царевич наверняка думал.
Но эти новые друзья были совершенно иного толка.
«В Петербурге около него (Алексея. — Я. Г.) образовался другой кружок, — писал Погодин, — имевший также свои виды и возлагавший на него все надежды. К этому кружку принадлежал князь Василий Влад. Долгорукий, а средоточием была, кажется, царевна Мария Алексеевна, главным действующим лицом — Кикин»
[8].
Во-первых, список этот, естественно, далеко не полон. Во-вторых, нам предстоит понять, какие надежды возлагали на царевича Кикин и Долгорукий, принадлежавшие, в отличие от юношеской «компании» царевича, к элите петровских сподвижников, занимавших высокие государственные посты.
Но для этого необходимо представить себе, что происходило в России второй половины 1710-х годов.
ПРЕДЛАГАЕМЫЕ ОБСТОЯТЕЛЬСТВА
Тяжелая война со Швецией шла к этому моменту полтора десятка лет. Уже одержана великая Полтавская победа. Уже завоевана Финляндия двумя блестящими зимними походами князя Михаила Михайловича Голицына. Уже пресечены отчаянные попытки шведов разорить Петербург. Но и Россия доведена до полного изнурения. Бегство крестьян принимает невиданные прежде размеры — в двадцатые годы, по официальным неполным данным, в бегах числилось уже 200 000 человек.
Несмотря на повсеместное недовольство, Петр мог в это время не опасаться народных мятежей — созданная им военная машина способна была подавить восстание любого масштаба. Опасность была в другом — она исходила из самой армии.
Прежде чем перейти к сути этого сюжета, необходимо отвлечься и сказать несколько слов о человеке, который будет играть немалую роль в нашем повествовании — и как историк, и как практический политик. Речь идет о Павле Николаевиче Милюкове.
Милюков был первым, кто сделал решительную попытку критически проанализировать на основе обширнейшего материала ход и результаты петровских реформ. Для нас важно, что Милюков уже в девяностые годы XIX века, когда он трудился над фундаментальным исследованием «Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII века и реформа Петра Великого», рассматривал материал не только как объективный историк, но и как целеустремленный политик, вырабатывавший свою концепцию политической борьбы. Едва ли не первым он взглянул на проблему петровских реформ не с позиции государства, а с позиции страны, населения, конкретного человека, не «творившего историю», но — подвергавшегося ей.
Милюков важен нам именно как политик, черпавший практический опыт в своих профессиональных научных штудиях. Недаром, приступая к политической борьбе, он суммировал в небольшой, но чрезвычайно емкой работе «Попытка государственной реформы при воцарении Анны Иоанновны» все главное, что было сделано в изучении событий 1730 года. Первая попытка ввести в России конституционную монархию имела для Милюкова, неколебимого сторонника этой формы правления, особый смысл, а сам он оказывается, естественно со всеми коррективами, «политическим двойником» своего героя — князя Дмитрия Михайловича Голицына, главного деятеля великой конституционной попытки. Или, точнее говоря, представителем того же политического типа.
Как мы увидим впоследствии, Голицын и Милюков во многом сходно оценивали цели и средства великого царя.
Стараясь представить себе, как же рядовой русский человек Петровской эпохи воспринимал происходящее вокруг него, Милюков в более поздней работе живо и остро обозначил сам характер деятельности реформатора. Мы возьмем отрывок, касающийся флота — любимого детища Петра:
Ради флота Петр вел все свои войны; но и эта задача до самой смерти осталась не вполне осуществленной и распадалась на ряд разрозненных и не доведенных до конца попыток, брошенных частью самим Петром, частью его ближайшими преемниками.
Скудость результатов сравнительно с грандиозностью затраченных средств тут выступает особенно ярко. Уже не говорим об игрушечной флотилии, парадировавшей при взятии Азова. Но тотчас за этим неудачным выступлением Петр спешит одним росчерком пера создать настоящий большой торговый флот: землевладельцы построят ему 98 кораблей, и сам он построит 90. Вернувшись из Голландии, он забраковывает всю работу и начинает все сначала (1700). Это не мешает ему хвалиться перед Августом польским, что у него 80 кораблей, но 60 и 80 пушек на каждом. Увы, когда наступает время пустить корабли в дело при завоевании Финляндии в 1713 году, у Петра оказывается всего четыре линейных корабля и пара фрегатов. В промежутке, однако, Петр не тратил времени даром; каждый год ездил на свою воронежскую верфь; кроме личных усилий и забот, он положил там огромные суммы денег; сотни тысяч людей умерли от болезней и голода «у гаванского строения» (то есть у постройки новой Троицкой гавани возле Таганрога, так как по мелководному Дону спускать большие корабли оказалось невозможным). Прутский поход сразу прикрывает все многолетнее дело: гавань срыта, суда отданы туркам или гниют на месте. Таким образом, ничего почти не приходится утилизировать для северного судостроения, куда Петр переносит теперь все свои заботы, стараясь как можно скорее нагнать упущенное время. В 1719 году у него уже 28 линейных кораблей, но сколько новых усилий для этого результата! Олонецкая верфь удовлетворяет только на первые годы после закладки Петербурга; перенесение ее в Петербург тоже оказывается недостаточным: по Неве нельзя выводить оснащенные корабли в море без углубления фарватера. Петербургскую верфь приходится дополнить кронштадтскою гаванью. Но после ряда новых усилий, после новых огромных жертв людьми и деньгами, и Кронштадт перестает удовлетворять: от пресной воды суда гниют вдвое скорее, по условиям места из бухты можно выйти только при восточном ветре, по условиям климата гавань только полгода свободна от льда. За несколько лет до смерти Петр находит новое место: Рогервик, недалеко от Ревеля. Правда, шведы остановились перед страшными расходами и физическими препятствиями для укрепления этой бухты; но Петра такие пустяки не могут остановить. Снова люди десятками тысяч идут на новую работу; «все леса в Лифляндии и Зстляндии сведены» для деревянных ящиков, в которых погружают на морское дно камень, наломанный в соседних скалах. А неумолимые бури из года в год, при Петре и Екатерине, разносят всю людскую работу, так что наконец и этот проект, «стоивший невероятных сумм», приходится бросить
[9].