Прежде всего надо было нанести психологический удар, запугать возможных противников, продемонстрировать волю реформаторов. И в этом случае Феофан Прокопович очень точно изобразил хорошо ему знакомый и любезный механизм устрашения. Верховники, писал он, сперва преувеличили решительность своих оппонентов и потому были "не без страха, когда не знали они, как дремливо было противников действие; но когда сие узнали, показали себя грозных и яростных. Нарочно от них рассеивался слух о страшных на противников своих угрожениях; и что мятежные их сонмища Верховному совету гораздо ведомы; и что непокойные оныя головы судятся яко неприятием отечествия, и скоро пошлется — или уже послано — ловить их за арест; и что дурно они на множество свое уповают, понеже в числе верховных и главных два полководца обретаются; и что никому из них утаиться и избежать беды нельзя, понеже немногие пойманные покажут на пытках и прочих, и явится, кто каковой казни достойны будут".
Эти угрозы не объявлялись официально. Они пускались именно в виде слухов, чтобы не отталкивать шляхетство, склонное к конституционной реформе любого рода, но, припугнув, постараться привлечь на свою сторону. Поэтому одновременно со слухами пугающими (многие из оппозиционеров перестали ночевать дома), но не обязывающими к исполнению угроз был применен и противоположный метод. "Начали же призывать к себе первейших из противной компании и принимать их с ласкосердием и к общему сословию преклонять, ротяся и присягая, что они за собственным своим интересом не гонятся и жаловались, что напрасно то в грех им поставлено, что они совета своего всем прочим не сообщили, подая тому вину, что хотели они первее искусить и отведать, какову себя покажет на их предложение избираемая государыня, а то уведав, имеют они намерение все чины собрать и просить ответа, что кому заблагорассудится к полезнейшему впредь состоянию государства, обещая скоро то учинить и себя, яко невинных, оправдать".
Феофан был осведомлен очень подробно и точно, он следил за всеми изгибами ситуации и, отнюдь не симпатизируя верховникам, не стал бы сообщать эти сведения, если бы они не были хорошо известны современникам. Его мемуар был рассчитан не на потомство. Он был агитационным текстом, долженствующим закрепить победу самодержавия и окончательно скомпрометировать реформаторов.
Судя по этому сообщению, беседа князя Дмитрия Михайловича и его соратников с "первейшими" из оппозиции — лицами в высоких чинах — происходила 30 или 31 января. Именно 30 января они "уведали" отношение Анны к их предложению.
Феофан представляет дело просто — мелкое шляхетство верховники решили запугать, а "первейших" привлечь лаской и посулами. Судя по дальнейшим событиям, все было не совсем так. Линия раздела проходила, скорее всего, не по рангам, а по взглядам, по отношению к возможной реформе государственной власти. Тут прав Милюков, писавший:
Действуя, таким образом, страхом на сторонников самодержавия, совет старался привлечь конституционную партию убеждениями и обещаниями
[90].
Феофан уговаривает читателей, что попытки верхов-ников найти общий язык со шляхетскими конституционалистами — очередной их коварный маневр, призванный скрыть истинные корыстные намерения. Ослепленный ненавистью, он и в самом деле мог так думать. Но поверить в это совершенно невозможно. Союз со шляхетскими сторонниками реформ давал князю Дмитрию Михайловичу единственную надежду на успех. Единственной альтернативой этому союзу был террор. Ни старый Голицын, ни оба фельдмаршала — особенно князь Василий Владимирович, заливший кровью булавинский Дон, — отнюдь не были политическими вегетарианцами. Но фундаментальные принципы задуманного князем Дмитрием Михайловичем переустройства подразумевали гражданский мир, соглашение сословий. Он допускал репрессии и принуждение по отношению к явным недругам, ведущим себя активно, но разгром оппозиционного шляхетства, палата представителей которого планировалась князем как одна из главных опор нового государства, лишал смысла весь великий замысел.
Не говоря уже о том, что реформаторам хватало в качестве потенциальных противников обойденного духовенства и генералитета — духовной и светской бюрократии. Противопоставить себя всему обществу, даже будучи уверенными в сиюминутной лояльности гвардии, значило в перспективе идти на верную гибель. И они это понимали.
Но вообще надо сказать, что князь Дмитрий Михайлович и оба фельдмаршала обнаружили полнейшую неспособность к политической интриге. Если, как мы увидим, Татищев маневрировал сравнительно умело и эффективно, а Феофан и Остерман в очередной раз проявили себя профессиональными интриганами, то единственный маневр, на который пошли Голицын и двое Долгоруких, — продиктовать Анне кондиции и потом сделать вид, что это ее собственная инициатива, — оказался детски наивным. Политическое интриганство — особый вид искусства и особый талант, не совпадающий с другими аспектами человеческой одаренности. В январе — феврале 1730 года, помимо всего прочего, столкнулись два типа политиков. И столпы имперской бюрократии легко обыграли неофитов представительной системы…
Готовность, с которой Анна согласилась принять условия, и покорность, с которой она выдала Сумарокова, а стало быть, и Ягужинского, верховникам, вселила в князя Дмитрия Михайловича кратковременную уверенность, что ситуация переломилась. Теперь Совет мог опереться на недвусмысленное слово императрицы. Современники вспоминают, что министры заметно повеселели.
Среди лиц первых четырех классов, получивших приглашения в Кремль на 9 часов утра 2 февраля, шли накануне споры: одни считали, что это ловушка и верховники всех несогласных схватят, другие утверждали, что министры раскаялись в своей неуклюжести и неуважительности к "общенародию" и хотят мира и согласия. Правы были и те и другие.
Верховники не выказали никаких признаков раскаяния, но были деловиты и лояльны. Главной целью собрания оказалось оглашение письма императрицы с текстом кондиций, подносимых от ее имени. Несмотря на упорные слухи и предположения, такая определенность была для многих неожиданностью. Даже тех, кто хотел реформы, свершившееся поразило. Что и неудивительно — услышанный ими короткий текст в несколько минут перевернул государственное бытие России, складывавшееся столетиями. Хотя элементы представительного правления были некогда сильны, хотя на памяти многих было еще сословное государство, но такого четкого и твердого ограничения царской власти Россия не знала.
Сенат, генералитет и шляхетство мгновенно оказались в принципиально иной политической ситуации. И не знали, как себя вести — радоваться или горевать.
Гвоздь положения заключался в том, что большинство просто не доверяло верховникам. Тем более что дворец и окружающее пространство были заполнены войсками.
Феофан так описал реакцию на оглашение письма:
Никто, почитай, кроме верховных не было, кто бы, таковая слушав, не содрогнулся, и сами тии, которые всегда великой от сего собрания пользы надеялись, опустили уши, как бедные ослики; шептания некая во множестве оном пошумливали, а с негодованием откликнуться никто не посмел. И нельзя было не бояться, понеже в палате оной, по переходам, в сенях и избах многочисленно стояло вооруженное воинство. И дивное было всех молчание! Сами господа верховные тихо нечто один другому пошептывали и, остро глазами посматривая, притворяясь, будто бы и они, яко неведомой себе и нечаянной вещи, удивляются. Один из них только, князь Дмитрий Михайлович Голицын, часто похаркивал: "Видите-де, как милостива государыня! И каково мы от нее надеялись, таковое она показала отечеству нашему благодеяние! Бог ее подвигнул к писанию сему: отселе счастливая и цветущая Россия будет!" Сия и с им надобная до сытости повторял. Но понеже упорно все молчали и только один он кричал, нарекать стал: "Для чего никто ни единого слова не проговорит? Изволил бы сказать, кто что думает, хотя и нет-де ничего другого говорить, только благодарить толь милосердной государыне!"