Эта страшная новость меня снова подкосила. Однако я поправлялась понемногу, но имела неосторожность отстоять дежурство у тела покойной – за эту неосмотрительность я заплатила новым приступом ревматизма. Господи Боже, какие мучения! От одних лишь воспоминаний о них у меня волосы на голове встают дыбом. Ночи напролет я не могла лечь ни на один, ни на другой бок. Мне удалили 2 зуба и, наконец, чтобы я смогла хоть ненадолго заснуть, мне вынуждены были дать опиум. В конце концов, благодаря заботам доктора Вольского
[83]
, я выздоровела.
Но перейдем к самому важному: дело в том, что меня просватали, и теперь я не знаю, как мне быть
[84].
Пока я мучилась, приехала Варвара Полторацкая-Киселева. Днем ранее приехал ее брат. Я с ним не виделась, потому что очень страдала, но, узнав о его приезде, покраснела.
Прошла еще неделя. Я чувствовала себя лучше, но была еще слишком слаба, чтобы выходить в гостиную.
22 ноября – день рождения папеньки и день, с которого я могу отсчитывать начало моего выздоровления.)
Настали рождения Батюшки, и я решилась выйти в гостиную. «Он будет»
[85], – думала я и <употребила> кокетство, которое заставляет женщину приодеться, чтоб не потерять в глазах человека не совсем ей неприятного: и так чепчик был надет к лицу, голубая шаль драпирована со вкусом, темный капот с пуговками, и хотя уверяю, что сидела без всякого жеманства на диване, но чувствовала, что я была очень недурна. Приехали гости, друзья, родные, приехали милые Репнины, все окружили мой диван, все искренно меня поздравляли, все говорили, как рады видеть меня. Как приятны эти доказательства дружбы и intérêt (внимания), они меня очень тронули. Добрый Basil сидел у ног моих и напевал мне нежный вздор. Вдруг дверь отворила<сь>, и взошел Киселев. Как он покраснел, и я так же. Он подошел, поздравил меня с замешательством с выздоровлением и с рождением Папинь<ки>, я отвечала, также немного смутившись…
(<Среда> 20 марта <1829>
Сколько месяцев пролетело, сколько радостных и горестных событий произошло за то время, что я не раскрывала этих страниц! Я ездила в Москву, вновь повидала сестру, и вот я снова у своего очага. Но, боже, какая перемена свершилась во мне! Я больше не смеюсь, не шучу, и мне самой уже непонятно, как могла я в прошлом году оживлять целое общество, а в Москве поддерживать то игривый, то серьезный разговор. Мой характер страшно изменился. Я этому сама дивлюсь. Один единственный предмет, одна единственная мысль занимает меня. Но скорблю я не о себе, а о милой моей Алине
[86]
и об Ольге
[87]
, чье поведение было невообразимо. Что же касается первой, то, влекомая роком, она допустила безрассудный поступок, разрушивший все иллюзии, которые я питала относительно совершенства ее натуры.
Увы! Боже милосердный, от чего зависит добрая репутация и доля женская!)
Оставя Петерб<ург>, я уверена была, что Киселев меня любит, и все еще думаю, что он, как Онегин: «Я верно б, кроме вас одной, Невесты не искал иной». Но, к счастью, не тот резон он бы мне дал, а тот, что имение его не позволяет в расстроенном его положении помышлять об супружестве, но все равно я в него не влюблена и, по счастью, ни в кого, и потому люблю просто его общество и перестала прочить его в женихи себе. Итак, баста. Приезд мой в Москву и пребывание там было только приятно, потому что я видела сестру, счастливую как нельзя более: Grégoire – ангел
[88]. Таких людей найти невозможно, я все время почти жила с нею и приезжала домой ночевать, иногда выезжала по балам, но веселья мало находила, познакомилась с Баратынским и восхитила его и Гурко
[89] своею любезностью. Ого, ого, ого.
Наконец Варинька родила дочь Ольгу, и все прошло благополучно. Мы поутру ничего не знали, они нас обманули, прислав сказать с утра, что едут обедать к Сонцову
[90] (немалая скотина), но когда мы туда вечером в 5 часов приехали, то узнали что Вар<инька> родила. Маминька туда поехала, а мне от радости сделалось дурно, потом и я туда приехала и в тот же вечер видела ее – трудно описать мою радость. Поживши с нею еще 5 недель, я простилась! Ах, как грустно! И, не оглядываясь, оставили скучный город Москву. Приехавши сюда, услышала я все истории, случившиеся без меня. И вот причина моей грусти. Может быть, и собственное мое состояние вмешивается во все это, и что неизвестность и пустота сердечная прибавляют многое к настоящей грусти моей, но повторю опять во всем: да будет воля ТВОЯ.
Апрель, великий четверг <11 апреля 1829>
Две недели была больна, скоро праздник, часто видела того, кто ко мне неравнодушен. А я? Я люблю его общество; до сих пор еще не видела проченного мне жениха Дурнова
[91].
<Пятница> 19 Апреля. <1829>
В середу был бал у графини Лаваль
[92], но прежде чем быть у ней, мы заехали к Дурновой. Я была в белом бальном платье с тремя розными букетами на бие
[93], на голове тоже, и украшения с бирюзой. Я взошла! Как билось и смущалось сердце мое, но лицо ничего не выражало из происходившего в душе моей. И признаюсь, ужасно быть впервой раз в доме, где не знаешь того, которого все желают, чтоб ты узнала поближе. Не знаю, не знаю, что за впечатление я сделала на него; но знаю только, что он все сидел против меня, разговаривал, и мне все думалось, что он говорит про себя, посмотрим, что за созданье (лучше, за зверь), которое Маминька мне так расхваляет. Ах, как тогда я часто дышала, но все казалась так unconscious of his gaze
[94], что Маминька подумала, что в самом деле я была спокойна. Говори что хочешь, а ужасно быть с этой мыслию, что будто на показ в каком-либо месте. Мать, представя мне его, рекомендовала ему за хорошую приятельницу, с минуту она держала меня перед ним, я не смела посмотреть на него, мы оба молчали.