Отношение к Богу находило свое выражение в догмах, которые Тридентский собор подтвердил в противовес протестантской ереси: следовать этим догмам — значит идти по верной дороге, ведущей к спасению. Отказ от них означает совершение величайшего из преступлений — впадение в ересь. «Я предпочел бы не властвовать вовсе, чем властвовать над еретиками», — сказал Филипп II. Ненависть к еретикам стала доминирующей чертой испанской религии, чем и объясняется их религиозный фанатизм. По сравнению с этим неискупимым преступлением слабости и проступки грешника — малость; они обусловлены его земным существованием, и милосердие Божье, которое достигается с помощью заступничества святых и воинствующей церкви, смоет позор греха, особенно если в свой последний час грешная душа придет в согласие с небесами, то есть исповедуется и ей будут отпущены грехи. В «мнениях» и «заметках», отражающих бурную жизнь испанской столицы в начале XVII века, изобиловавшую убийствами и драками со смертельным исходом, постоянно возникают одни и те же мотивы: «Этой ночью ударом шпаги был убит Фернанд Пимантель. Он даже не успел вынуть свою шпагу из ножен. Он громко кричал, умоляя об исповеди… Он умер, глубоко раскаявшись в собственных грехах, громко повторяя: „Miserere mei Deus“; напоследок он сказал со слезами: „In te, Domine, speravi“ и скончался» (8 августа 1622 года). — «В восемь часов вечера несколько дворян поджидало у выхода из дома Диего де Авила, чтобы убить его; они набросились на него и убили; он громко просил об исповеди» (1 декабря 1624 года). — «На улице Паредес убили Кристофа де Бюстаманта, так что тот даже не успел исповедоваться» (3 октября 1627 года).
Однако эта уверенность в обладании истинной верой, подкреплявшая собой действенность религиозных обрядов, могла порой приводить к оправданию моральных отклонений, едва ли совместимых с духом христианства, а уж вместе с рекомендациями самой Церкви: «Согрешить, покаяться, снова начать грешить», она, похоже, представляет собой способ существования для части испанского общества, особенно для представителей его господствующего класса, в котором доведенное до крайности религиозное усердие порой вполне совместимо с исключительной распущенностью.
Поэтому, в контрасте с мистической мыслью, которая достигает своего апогея у святой Терезы и святого Хуана де ла Крус, и с тревогой о вечном спасении, побудившей не одного воина или вельможу закончить свою бурную и блистательную жизнь в самых крайних проявлениях умерщвления плоти, религия большинства испанцев пропитана формализмом, придающим самостоятельное значение обрядам, независимое от духовной ценности, которую она выражает. Король Филипп IV потребовал, чтобы монахини монастыря Агреда совершали покаяние для искупления грехов, до которых его доводит ненасытная чувственность, и напрасно настоятельница, сестра Мария, напоминала ему, что покаяние требует прежде всего усилий самого грешника. На другом конце социальной лестницы преступники, заключенные в тюрьму Севильи, преподают образец набожности: каждый вечер после отбоя они собираются для молитвы, и один из них, играющий роль пономаря, заставляет каждого преклонить колени. Молитва произносится громко вслух: «Господи Иисусе, ты, проливший за меня свою драгоценную кровь, яви милость ко мне, столь великому грешнику»; затем «каждый возвращается к привычному для себя: один к греху, другой к отрицанию Бога, третий к воровству».
Но есть еще большее зло, чем это чередование порока и раскаяния, которое должно его искупить. «Сколько же воров, — говорит Кеведо, — читают молитву не для того, чтобы она помогла им избавиться от их воровского порока, а для того, чтобы она избавила их от судей и наказания в то время, как они будут воровать!»… Лицемерие? Конечно нет; но испанец, похоже, скорее готов умереть за своего Бога, нежели отказаться во имя его от своих желаний и побуждений.
* * *
Есть еще одна ценность, которая испанцу дороже жизни: честь. Как и вера, честь уходит своими корнями в традиции Средневековья и тесно связана с концепцией существования, которая на всем христианском западе предлагает благородному классу общества в качестве идеала жить по законам героических и рыцарских добродетелей. Но честь (la honra) приобретает в жизни испанцев особый оттенок и является всеохватной категорией, достигая своего апогея в эпоху золотого века.
«Честь, — говорится в кастильском кодексе „Партиды“ (XIII век), — это репутация, которую человек приобретает согласно занимаемому им месту в обществе благодаря своим подвигам или тем достоинствам, которые он проявляет… Убить человека или запятнать его репутацию — это одно и то же, ибо человек, утративший свою честь, хотя он со своей стороны и не совершал никаких ошибок, мертв с точки зрения достоинств и уважения в этом мире; и для него лучше умереть, чем продолжать жить».
В этих словах обозначена двойная концепция чести: выражение индивидуального достоинства, но и социальное достоинство, которое каждый рискует потерять из-за проступков другого.
Первый аспект чести тесно связан с личными качествами, и особенно с героизмом, ведь именно в атмосфере героизма жили испанцы в течение веков. Вслед за великой Реконкистой невиданные подвиги «конкистадоров» обеспечили Испании огромную империю за морями, в то время как испанские солдаты маршировали по всей Европе, от Сицилии до Фландрии, от Португалии до Германии, а флот разгромил турок в сражении при Лепанто. Как же честь принадлежать к такой нации — нации завоевателей — могла не породить гордость? Лопе де Вега вложил в уста Гарсиа де Паредеса, одного из самых знаменитых участников Итальянских войн, примечательные слова:
Я Гарсиа де Паредес и еще…
Впрочем, довольно сказать: я испанец.
Тем не менее еще большей честью является победить самого себя, суметь стать хозяином своей судьбы, которая может быть как благосклонной, так и наоборот. Это sosiego — внутреннее спокойствие, с которым герой встречает и удары судьбы, и радость триумфа, — проявил и Филипп II, бесстрастно выслушавший известие о разгроме Непобедимой армады; с другой стороны, кисть Веласкеса придает герою незабываемое пластическое выражение, рисуя Амбросио Спинолу в момент, когда он получает от своего сраженного соперника ключи от города Бреда и когда «он наклоняется к своему врагу и, едва заметным жестом, избавляет его от унижения стоять на коленях перед своим победителем».
Подобное поведение может переходить в более утонченную форму гордости, когда красота поступка становится самоцелью и устраняет ценность действия как такового. О том впечатлении, которое родилось от такого формализма в испанской душе, нет более красноречивого свидетельства, чем рассказ об обстоятельствах смерти Дона Родриго Кальдерона и о его посмертной судьбе. Жертва принятия ответных мер против тех, кто скандально разбогател в царствование Филиппа III, Родриго Кальдерон, маркиз де Сиете Иглесиас был привлечен к судебной ответственности герцогом д’Оливаресом, фаворитом нового короля Филиппа IV. Его слишком быстрое восхождение по социальной лестнице, роскошь, которой он себя окружил, его гордость — все способствовало тому, чтобы он стал самым непопулярным человеком в королевстве, и потому в начале нового правления он был выбран в качестве козла отпущения. Собирались обвинения и свидетельства против него; к реальным злоупотреблениям и преступлениям, которые ставились ему в вину, добавлялись другие, надуманные, такие, как колдовство, которое всегда вызывало суровое порицание народа. Процесс был объектом пристального внимания; после вынесения смертного приговора на мадридской Плаза Майор был возведен эшафот. Мизансцена была разыграна таким образом, чтобы произвести впечатление на общественное мнение. Но Родриго Кальдерон подошел к эшафоту спокойный, полный презрения: «…он без волнения поднялся по ступенькам, грациозно накинув полу своего плаща на плечо, вплоть до этого страшного финала сохраняя дворянское достоинство и самообладание». И с этой минуты судебный процесс, преступления, презрение, все было забыто, все исчезло, изглаженное красотой поведения, и в целой Испании никто не встретил свою смерть столь элегантно, как это сделал Кальдерон. Более того, он стал чем-то вроде идола, реликвии которого оспаривают друг у друга — дело доходило до того, что люди дрались за кусочек материи, обагренной кровью Кальдерона… «Гордый, как Родриго, идущий на эшафот», — в Испании до сих пор в ходу эта поговорка, родившаяся 21 октября 1621 года, «в самый знаменитый день нашего века…»
— как утверждал современник тех событий.