Книга Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII - первая треть XIX века, страница 94. Автор книги Ольга Игоревна Елисеева

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Повседневная жизнь русских литературных героев. XVIII - первая треть XIX века»

Cтраница 94

«Дело семейственное»

Бенкендорф предписывал вскрывать письма попавших под надзор с крайней аккуратностью. Помимо желания сохранить тайну, ему как человеку «безусловно благородному» (слова Пушкина) могла претить явность подобной практики. Но что же делать, если лучшим растворителем клея оказалась моча? «Письма теряли свежий вид». Это еще мягко сказано.

Сомнительность поступков Почтмейстера в «Ревизоре» была для всех очевидна. Но как обойтись без них, не знали. И успокаивали себя тем, что полученные сведения не будут употреблены во зло. На порицания Ляпкина-Тяпкина Городничий возражает: «Ничего, ничего. Другое дело, если бы из этого публичное что-нибудь сделали, но ведь это дело семейственное». Не в смысле родственное, а в смысле: все мы большая семья уездных чиновников, между нами можно…

Приведенные слова подозрительно напоминают высказывание, которое, если верить А. И. Герцену, принадлежало начальнику штаба Корпуса жандармов Л. В. Дубельту: «У нас не то, что во Франции, где правительство на ножах с партиями, где его таскают в грязи; у нас правление отеческое, все делается как можно келейнее» [481]. «Келейное» — от слова «келья» — сокровенное, известное немногим, не «публичное». Определение «отеческое» тянет к слову Городничего. Дубельт ли, кто-то другой ли — но нечто подобное в Третьем отделении говорили, и не раз, поскольку мысль отразилась в разных произведениях.

Что в нее вкладывали? И как она была связана с перлюстрацией писем? В 1836 году Бенкендорф ополчился на Комиссию прошений, которая принимала от подданных жалобы на высочайшее имя. По мысли шефа жандармов, этот орган превратился в дополнительное «судебное место», где «просьбы оставляют без уважения потому только, что не показано место жительства просителя или не показано, кто переписывал прошение». Узнаваемо? Обычная бюрократическая практика. Не заполнена или неправильно заполнена графа…

«Бывают жалобы на высшие правительственные лица, например, на министров. Комиссия предоставляет просителю обратиться, куда следует по порядку. Спрашивается, куда же?» В результате нуждающиеся люди искали других путей, а «статс-секретарь у принятия прошений получил прозвание статс-секретаря при отказах». Кстати, речь об уже известном нам Н. М. Лонгинове, за 14 лет до того переписывавшемся с С. Р. Воронцовым по поводу попытки Аракчеева отдать под суд губернатора-взяточника. Буква закона как в первом, так и во втором случае позволяла не заниматься делом. Кстати, тоже узнаваемая ситуация: нет приказа, нет инструкции, обращайтесь в другую инстанцию…

Однако главная претензия Александра Христофоровича к Комиссии прошений состояла не в этом. «Случается, что подвергший себя за что-либо наказанию просит Всемилостивейшего помилования: кто может разрешить подобную просьбу, кроме сердца Государева? Но Комиссия объявляет от себя просителю, что просьба его удовлетворена быть не может, так как он понес наказание по судебному приговору; как будто бы просьба его обращена к лицу Комиссии. Он просил своего Государя и с покорностью, безропотно принял бы решение его, какое бы оно ни было, но негодует, и по праву, что просьба его не доведена до Высочайшего сведения» [482].

Иными словами: строгость отечественных законов умаляется царской милостью. «Сердце государя в руце Божьей», как тогда говорили. Именно это и называется у Гоголя «делом семейственным». «Отец» может быть милостив, а может быть и грозен, но всегда знает, что замышляют «дети» и какова степень их действительной «вины». Такой осведомленности в немалой степени служило вскрытие почты, включая частную. Тем временем «дети» взрослели и начинали бунтовать против «родительской» власти. Даже самые лояльные возмущались вторжением в их переписку. В 1827 году В. А. Жуковский писал А. И. Тургеневу: «Что могут узнать теперь из писем? Кто вверит себя почте? Что выиграем, разрушив святую веру и уважение к правительству? Это бесит» [483]. Между тем Жуковский был воспитателем наследника и часто беседовал с императором. Мог он позволить себе сказать то же самое государю в глаза? Полагаем, не всегда.

Смирнова-Россет жаловалась, что письма в Рим ей приходили разрезанными с двух сторон. Но самый громкий скандал произошел, конечно, с Пушкиным. Хорошо известно, как в 1834 году было вскрыто его письмо супруге, в котором он рассказывал, почему не присутствовал на присяге цесаревичу Александру Николаевичу: «К наследнику являться с поздравлениями и приветствиями не намерен, царствие его впереди, и мне, вероятно, его не видать» [484].

Петербургский почт-директор К. Я. Булгаков прочитал письмо и оповестил Бенкендорфа, тот — императора. Вышло неприятное объяснение. В дневнике 10 мая поэт записал: «Однако какая глубокая безнравственность в привычках нашего правительства! Полиция распечатывает письма мужа к жене и приносит их читать царю (человеку благовоспитанному и честному), и царь не стыдится в том признаться… Что ни говори, мудрено быть самодержавным» [485].

Не принято пояснять, что и у другой стороны была «своя правда». После событий 14 декабря 1825 года, одной из причин которых стала неясность с престолонаследием, император считал важным показать обществу, кто его преемник. И закрепить это присягой будущему Александру II, принесенной заранее. Особенно остро проблема выглядела на фоне недавних европейских революций и Польского восстания. Отсутствие Пушкина на торжестве могло рассматриваться и как его нежелание целовать крест наследнику — политический шаг, соблазнительный для сторонников конституции и республики.

Уже в июне, продолжая кипеть, поэт сообщал Наталье Николаевне: «Мысль, что кто-нибудь нас с тобой подслушивает, приводит меня в бешенство… Без политической свободы жить очень можно; без семейственной неприкосновенности… невозможно: каторга не в пример лучше» [486]. Любопытно не только то, что Пушкин, переняв стиль Вяземского, обратился прямо к перлюстраторам. Но и то, что поэт весьма верно провел границу, за которую заходить не стоило: «Никто не должен быть принят в нашу спальню».

Однако большая ошибка судить об обществе в целом по поведению его ярчайших представителей. Значительная часть образованных и благовоспитанных столичных аристократов (что уж говорить о купцах и простолюдинах?) охотно и даже азартно тянула высший политический надзор в свою «спальню» — писала в Третье отделение доносы на бытовые преступления близких: пьянство, рукоприкладство, блуд… Эти «благородные господа» были бы крайне удивлены, даже оскорблены, если бы «отеческое» правление отказалось заниматься их семейными делами. «Свет пошел навыворот! У нас есть тысячи просьб от барынь и девиц, что их соблазнили, их изнасиловали», — писал Дубельт. Но когда с подобными жалобами на барышень стали обращаться «коллежские советники», генерал не выдержал. Все-таки: «Страм!» [487] Неусыпное попечение о жизни общества способствовало его инфантилизации.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация