Владимир Владимирович Маяковский был призван к поэзии в Москве, после Бутырок, — это был 1910 год.
Призвание поэта начинается с тоски.
Вы знаете об этой духовной жажде, об уходе из жизни.
О новом зрении и слухе.
Великий поэт рождается из противоречий своего времени. Он предварен неравенством вещей, сдвигом их, течением их изменения. Еще не знают другие о послезавтрашнем дне. Поэт его определяет, пишет и получает непризнание.
Люди вспоминают о Маяковском как о вечном победителе. Говорят, как он сопротивлялся в тюрьме, и это верно. Владимир Маяковский был крепчайший человек.
Но ему было шестнадцать лет.
Мальчика продержали в одиночке пять месяцев. Он вышел из тюрьмы потрясенным.
В тюрьме он очень много прочел — столько, что можно сообразить только потом.
Вышел он, зная, что такое мысль и как человек отвечает за свои убеждения.
Маяковский в тюрьме научился быть товарищем и в то же время научился замкнутости.
Это был очень скрытный, умеющий молчать человек.
Маяковский ушел из Бутырок зимой, без пальто: пальто было заложено. Он пришел домой, в маленькую квартиру. Надо было опять красить яйца для магазина Дациаро и для других магазинов: тогда были в моде рисунки Бём к русским пословицам. Девочки и мальчики, белокуренькие, бело-розовенькие, в русских кафтанах, целовались, а под ними были подписаны разные мудрые народные изречения. Это было соединение как будто бы и национального и как будто бы народного.
За работу платили пятнадцать копеек, за все вместе: за народность, за национальность и за детскость.
Делать этого надо очень много. Худой, широкоплечий, с невысокой грудью, Владимир Маяковский был всегда напористый работник.
Он выжигал, и красил, и полировал одну вещь за другой.
В комнате почти что тепло.
В одном рассказе Уэллса на окраине города живут обедневшие муж с женой, потом они идут в Армию спасения, надевают синюю холстину, которая снимается только с кожей, и занимаются металлопластикой, выдавливанием каких-то рисунков на тонком металле прибором, похожим на наперсток.
Люди большого города любят ручную работу и механизируют художника.
Один мой друг по ЛЕФу, человек странных и неожиданных знаний, рассказывал мне теорию продажи галстуков.
Покупателю предлагают несколько коробок галстуков. Среди этих коробок один галстук не похож на все остальные. Называется он оригинальным. Покупатель долго ищет, что удовлетворит его душу. Он выбирает галстук оригинальный.
Фабрика массовым образом изготовляет только оригинальные галстуки.
Остальные, неоригинальные, существуют только для того, чтобы навести его на этот след. Так облава ведет медведя на ружье.
Для оригинальности тогда нужна была ручная работа.
Ручное, механическое, прикладное. А род был средний. Все это заканчивалось словом «искусство».
Маяковский, знавший Кавказ, любивший быстрый Рион, Маяковский, читавший Маркса, веривший в революцию, приговорен был к созданию бёмов.
Знакомые все были потеряны.
Он не гимназист, у него нет товарищей по гимназии, он не на фабрике. Люди из революционного кружка арестованы.
Он один в городе.
Он не был бездомным. Дом — квартира, семья — у него есть. Но в стихах и даже в воспоминаниях его друзей того времени он кажется бездомным.
Это бездомность юноши, который отрывается от своего дома и ищет собственную судьбу.
‹…›
Давид Бурлюк находит поэта
И вот среди них ходил Маяковский. Шло время. Маяковский разговаривал со всеми — с прохожими на улице, с товарищами, с извозчиками.
Он жил, читал стихи, ходил по улицам. Когда-то Маяковский любил Виктора Гофмана, поэта не бездарного, далеко не идущего, рассказывающего о красивом; со стихами Гофмана томился Маяковский, ходя по московским улицам. Сейчас он ходил с Бурлюком. Бурлюк доказывал Володе, что он молодой Джек Лондон.
И вот однажды Бурлюк шел ночью с Маяковским по Сретенскому бульвару. Владимир прочел стихи, то были отрывки о городе, куски, которые потом Маяковский нигде не напечатал.
— Это один мой знакомый написал.
Давид остановился и сказал:
— Да это ж вы сами и написали. Да вы же гениальный поэт!
Маяковский ушел. Утром Бурлюк встретился с ним, познакомил с кем-то и сказал:
— Не знаете? Мой гениальный друг, знаменитый поэт Маяковский.
Володя толкал его, но, отведя поэта, Бурлюк сказал:
— Теперь пишите, Володечка, а не то вы меня поставите в глупейшее положение. Не бойтесь ничего. Я буду вам давать пятьдесят копеек в день. С сегодняшнего дня вы обеспеченный человек.
Он писал стихи. И Бурлюк заглядывал через плечо, хватал строчки еще горячими, переставлял их; первое стихотворение начиналось так:
Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зеленый бросали горстями дукаты,
а черным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие желтые карты.
Бульварам и площади было не странно
увидеть на зданиях синие тоги.
И раньше бегущим, как желтые раны,
огни обручали браслетами ноги.
Он вошел в поэзию, не изменившись, с картами, с картинами, своими и Бурлюков, с бесчисленными заявками, с недостроенным, сдвинутым, разложенным образом.
Он вдвинул образ в образ. Он работал в стихах методами тогдашней живописи.
Угрюмый дождь скосил глаза.
А за решеткой
четкой
железной мысли проводов —
перина.
И на нее
встающих звезд
легко оперлись ноги.
Но гибель фонарей,
царей
в короне газа,
для глаза
сделала больней
враждующий букет бульварных проституток
[112].
Бурлюк не много умел, но он видел Хлебникова. Недавно еще к нему упал с неба и не разбился Василий Каменский, поэт немалый
[113]. А главное — Бурлюк был теоретиком, он знал, как можно экспериментировать; он мало умел, но сейчас он видел, как другой осуществляет то, чего не мог сделать сам Бурлюк.
Стихи рождались.