Звали его теперь Григорием.
4Уже давно стали замечать недобрые знамения…
Нередко всходило на небо по две, а то и по три луны, два, а то и три солнца светили днем, по земле, по полям и лугам ходили огненные столпы…
То и дело поднимались невиданные доселе бури, сносившие кресты с церквей…
Среди белого дня голубые, красные и черные лисицы бегали по московским улицам…
Однако, как пишет Н.М. Карамзин, первые два года царствования Бориса Годунова «казались самым лучшим временем России с XV века или с ее восстановления». Россия была «на высшей степени своего нового могущества, безопасная собственными силами и счастьем внешних обстоятельств, а внутри управляемая с мудрою твердостью и с кротостью необыкновенною… Россия… любила своего венценосца, желая забыть убиение Дмитрия или сомневаясь в оном!»
Но то, что служило благу России, не шибко нравилось боярам, у них были свои представления о благе для Руси. Шляхетская вольность казалась заманчивей процветания могучего государства…
На руку вельможам сыграла и стихия.
Весной 1601 года небо омрачилось густою темнотой и два с лишним месяца, не переставая, шел дождь…
Ударивший 15 августа жестокий мороз завершил дело. Почти по всей стране погиб хлеб… Цены сразу подпрыгнули в пять раз…
Борис Годунов приказал открыть царские житницы и продавать хлеб по дешевой цене, но богачи начали скупать его и спекулировать. Начался голод.
«Клянусь Богом, – пишет в «Московских хрониках» Конрад Буссов, – истинная правда, что я собственными глазами видел, как люди лежали на улицах и, подобно скоту, пожирали летом траву, зимою сено. Некоторые были уже мертвы, у них изо рта торчали сено и навоз… Не сосчитать, сколько детей было убито, зарезано, сварено родителями, родителей – детьми, гостей – хозяевами и, наоборот, хозяев – гостями…»
«Ядуще же тогда многи псину и мертвечину и ину скаредину, ея же и писати нельзя»… – вторит ему отечественный летописец.
«Люди, – пишет Н.М. Карамзин, – сделались хуже зверей: оставляли семейства и жен, чтобы не делиться с ними куском последним. Не только убивали за ломоть хлеба, но и пожирали друг друга. Путешественники боялись хозяев, и гостинницы стали вертепами душегубства: давили, резали сонных для ужасной пищи! Мясо человеческое продавалось в пирогах на рынках! Матери глотали трупы своих младенцев!.. Злодеев казнили, жгли, кидали в воду; но преступления не уменьшались… И в сие время другие изверги копили, берегли хлеб в надежде продать его еще дороже!.. Гибло множество в неизъяснимых муках голода. Везде шатались полумертвые, падали, издыхали на площадях»…
Словно бы из смрада гниющих тел и возникла зловещая тень самозваного царевича Дмитрия…
5Ну а судьба самих Никитичей, взрастивших страшную для России беду, тоже, как мы говорили, на первых порах сложилась невесело.
Федор Никитич Романов был заключен в Сийский монастырь.
«Привезен был боярин, по народному преданию, вечером… – рассказывает в книге «Год на севере» С.В. Максимов. – Благовестили к вечерне. Кибитка остановилась у соборного храма. Пристав боярина, Роман Дуров, пришел в алтарь, оставив боярина Феодора у дверей. Кончилась вечерня. Игумен Иона со всеми соборными старцами вышел из алтаря и начал обряд пострижения, к нему подвели привезенного боярина.
Боярин уведен был на паперть. Там сняли с него обычные одежды, оставив в одной сорочке. Затем привели его снова в церковь, без пояса, босого, с непокрытой головой. Пелись антифоны, по окончании которых боярина поставили перед святыми дверями, велели ему творить три «метания» Спасову образу и затем игумену…»
– Что прииде, брате, припадая ко святому жертвеннику и ко святой дружине сей? – согласно Уставу спросил Иона.
Федор Никитич молчал.
– Желаю жития постнического, святый отче! – ответил за него пристав Роман Дуров.
– Воистину добро дело и блаженно избра, но аще совершиши е, добрая убо дела трудом снискаются и болезнию исправляются. Волею ли своего разума приходиши Господеви?
– Ей, честный отче! – отвечал за боярина пристав.
– Еда от некия обеты или нужды?
– Ни, честный отче! – опять прозвучал голос Дурова.
– Отрицаеши ли мира и яже в мире по заповеди Господни? Имаши ли пребывати в монастыре и пощении даже до последнего своего издыхания?
– Ей-богу, поспешествующу, честный отче! – сказал Дуров.
– Имаши ли хранитися в девстве и целомудрии и благоговении? Сохраниши ли послушание ко игумену и ко всей яже о Христе братии? Имаши ли терпети всяку скорбь и тесноту иноческого жития царства ради небесного?
– Ей богу поспешествующу, честный отче! – прозвучал голос Дурова, и Федор Никитич заплакал от бессилия, как плакали и до него сотни раз насильно постригаемые в монашество князья и бояре…
«Затем, – пересказывая монастырское предание, пишет С.В. Максимов, – следовало оглашение малого образа (мантии), говорилось краткое поучение, читались две молитвы. Новопостригаемый боярин продолжал рыдать неутешно. Но когда игумен по уставу сказал ему: «Приими ножницы и даждь ми я», – боярин не повиновался. Многого труда стоило его потом успокоить. На него, после крестообразного пострижения, надели нижнюю одежду, положили параманд, надели пояс. Затем обули в сандалии и, наконец, облекли в волосяную мантию со словами:
– Брат наш, Филарет, приемлет мантию, обручение великого ангельского образа, одежду нетления и чистоты во имя Отца и Сына и Свята го Духа.
– Аминь! – отвечал за Филарета пристав».
Судьба других Никитичей сложилась еще трагичнее.
Сосланный в Усолье-Луду на берегу Белого моря, умер Александр Никитич Романов.
В том же 1602 году скончался в Пелыме Василий Никитич…
Михаил Никитич умер в земляной яме в Ныробе Чердынского уезда.
Назад в Москву суждено было вернуться только двоим Никитичам – Ивану Никитичу Романову, просидевшему в Пелыме три месяца, прикованным к стене, и самому Филарету (Федору Никитичу).
Поместили новоначального инока в келье под соборным храмом.
Негде было укрыться здесь от холодных сквозняков в огромной – почти тринадцать метров длины, шесть метров ширины и два метра высоты – келье. Невозможно было согреть это полутемное, освещенное единственным окном помещение. Было еще оконце над дверями, но оно предназначалось не для света, а для того, чтобы следить за насельником…
Каково было оказаться в этой наполненной грязноватыми сумерками и крысиным шорохом келье человеку, считавшемуся главным московским щеголем, вообразить нетрудно. Филарет любил мирские радости, и все в нем восставало при мысли, что этих радостей он лишился навсегда.
Никаких известий в монастыре о судьбе семьи Филарет не получал. Хотя, конечно же, едва ли его утешили бы эти известия….
Бывшую жену Ксению Ивановну, а теперь инокиню Марфу, сослали в Заонежье, тещу (Шатову) – в Чебоксарский (Никольский) девичий монастырь; зятя, князя Бориса Черкасского, с шестилетним сыном Филарета, Михаилом, – на Белоозеро.