Крамольные мысли о возможности силой захватить власть в послепетровскую эпоху посещали уже не только офицеров, но и лиц «подлого звания», вступая в неразрешимый конфликт с традиционными представлениями о власти. Майской ночью 1756 года 30-летний армейский солдат Василий Трескин на казарменных нарах гарнизона крепости Святой Анны «рассуждал сам с собой один: что де вить невеликое дело государыню уязвить; и ежели он, Трескин, когда будет в Москве или в Санкт Питербурхе и улучит время где видеть милостивую государыню, то б ее, государыню, заколоть шпагою. И думаючи де оное, в то ж самое время пришел он от того в страх и, желая по самое чистой своей совести пред Богом и пред ея императорским величеством принесть в том добровольную повинную и желая себе для точного о том показания отсылки в Тайную контору о вышеозначенном, что знает он за собою слово и дело государево по первому пункту». Испуганный служивый сам на себя донес по всей форме, был доставлен в Москву и должным образом пытан для установления, с чего подобное намерение «в мысль ево пришло»; но добавить по существу он ничего не смог. Начальство не успело отправить Трескина в Петербург – в «казарме» Тайной конторы солдат перерезал себе горло.
[274]
Служитель Рекрутской канцелярии Иван Павлов в 1737 году не только явился в Москве в Тайную контору, но и принес свои писания, в которых называл Петра I «хульником» и «богопротивником» за его нововведения – «немецкое» платье, упразднение патриархии, новое летосчисление, «мушкараты». На допросе чиновник-раскольник пожелал «за старую веру пострадать», а на увещевания отвечал, что «весьма стоит в той своей противности, в том и умереть желает». После безрезультатного розыска спустя два года по решению Кабинета министров желание старовера было исполнено: в феврале 1739 года «казнь учинена в застенке, и мертвое его тело в той же ночи в пристойном месте брошено в реку. А кто при оном исполнении был, тем о неимении о том разговоров сказан ее императорского величества указ с подпискою».
[275]
Обращение в ведомство Ушакова и Шешковского было делом опасным для доносителей, не стремившихся к мученической кончине. Они рисковали своей шкурой в прямом смысле слова: в случае упорного «запирательства» обвиняемого и невнятных показаний свидетелей сами могли угодить на дыбу. Даже если доносчик не подвергался допросу с пристрастием, он иногда проводил в тюрьме до окончания следствия несколько месяцев и даже лет.
Тем не менее в XVIII веке донос стал явлением массовым, а поводы для него в ту пору могли быть самые невероятные. Так, в 1726 году иеромонах сибирского Далматова монастыря Евсевий Леванов подал извет на своего собрата Феодосия Качанова, что тот… является внуком убийцы царевича Дмитрия, погибшего в 1591 году по не выясненным до сих пор причинам в Угличе, то есть происходит из «изменничья рода» и, следовательно, повинен в том, что его предок совершил государственное преступление 135 лет назад! Интересно, что Качанов обвинению не удивился; оказалось, его предъявляли не в первый раз. Поэтому он не долго искал защитные аргументы – объяснил, демонстрируя хорошие исторические познания, что его отец действительно был сослан в Сибирь, но совсем по другому делу; а к роду считавшегося убийцей царевича Никиты Качалова (а не Качанова) их семья отношения не имеет, поскольку тот никогда не был женат.
[276]
Дела Тайной канцелярии сохранили имена всего нескольких человек, принципиально не желавших доносить. Одним из них был граф Платон Иванович Мусин-Пушкин – представитель древнего рода, высокопоставленный чиновник (президент Коммерц-коллегии) и «конфидент» Артемия Волынского. Привлеченный по делу последнего, граф вначале заявил, что ничего «не упомнит», но в процессе следствия признал, что кабинет-министр позволял себе критические высказывания: «его высококняжеская светлость владеющей герцог Курляндской в сем государстве правит, и чрез правление де его светлости в государстве нашем худо происходит», «великие денежные расходы стали и роскоши в платье, и в государстве бедность стала, а государыня во всем ему волю дала, а сама ничего не смотрит». Однако на прямой вопрос следователей: почему же не донес? – граф Платон заявил, что не хотел «быть доводчиком», и даже продолжал заезжать к уже опальному и находившемуся под домашним арестом Волынскому «для посещения в болезни». Держался граф стойко и, только узнав о признаниях самого Волынского (Мусин-Пушкин их не ожидал и не мог скрыть удивления), подтвердил свое участие в беседах, затрагивавших честь императорской фамилии: о попытке Бирона женить своего сына на племяннице императрицы Анне Леопольдовне.
[277] Этот эпизод стал одним из главных аргументов обвинения. В остальном протоколы допросов Мусина-Пушкина выглядят едва ли не самыми «скучными» по сравнению с «делами» его товарищей по несчастью. Они-то как раз участвовали в разработке проекта Волынского и осмеливались критиковать Бирона; граф Платон неизменно заверял следователей, что собственных «рассуждений» у него не было, а с Волынским не спорил «из угождения» ему, но «такой злости в себе самом не имел».
Граф Мусин-Пушкин своим заявлением о нежелании доносить отстаивал нарождавшуюся корпоративную дворянскую честь. Другие же недоносители могли руководствоваться простым человеческим сочувствием. В 1737 году камерир Монетной канцелярии Филипп Беликов обвинил коллег в разных непристойных речах в адрес государыни, но, как оказалось, и сам таковые произносил. На вопрос, почему же сослуживцы на Беликова не донесли, канцелярский секретарь Яков Алексеев ответил: «Не доносил того ради: как я его, Беликова, от себя проводил, то впал в великое размышление и думал, чтоб донесть, но потом уже, знатно за грехи мои к наказанию, паки мне о том и думать запретило. И пришед в то рассуждение, что он сказал объявленную речь тихо, может быть не об ином ли он о чем думал тогда. К тому, рассуждая присловицу, которая в народе употребляетца – „сабака де и на владыку лает“, и так оставил на волю Божию».
[278] То есть секретарь даже думал о доносе на приятеля; но потом внутренний голос «запретил» ему и помог найти оправдание: и говорил человек «тихо», и думал не о том, да и греха-то особого нет. Так чиновник и уговорил себя не доносить.
В государстве, где подавляющая часть подданных не владела пером, доносы писали редко; обычной практикой было их сказывание в ближайшем казенном учреждении. Кроме неграмотности, была и еще одна причина, по которой доносчики предпочитали делать публичные заявления о государственном преступлении: властям утаить их было гораздо труднее, чем письменный донос. Местные небезгрешные администраторы сознавали угрозу, исходившую от челобитных, и умели блокировать действия доносителей, веривших в силу «бумаги».