Книга Желтый Ангус, страница 28. Автор книги Александр Чанцев

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Желтый Ангус»

Cтраница 28

Я тоже не думаю, а смотрю, куря, на женщину. Пару раз наши взгляды встретились, и она немного покачала обширными боками, чуть повернулась, еще раз, еще, и так ушла с линии моего взгляда. Она держит весь двор и мироздание, но скользит между взглядов и слов, тех алкоголиков, меня. А собака на нее и не смотрит.

Как выходные, звонков по делам нет, но ты чувствуешь, что их нет, и не будет, ты этим спокоен и свободен. Свобода – это отсутствие. Пустота.

Я не знаю, где она живет, то есть в нескольких подъездах правее. Я не знаю, есть ли у нее семья. Есть, скорее всего, есть. У таких полных женщин должны быть маленькие, будто задавленные ими в утробе, рахитичные и избалованные дети. Или выросшие высокими, гораздо выше ее, не похожими на нее, почти красивыми и другими. Муж тоже другой. Да, у нее есть семья, это понятно по одежде – аккуратная, неброская, чистая, небогатая. Мода женщин под пятьдесят «в теле» – это другие, как ад, но нет, она, ее одежда, совсем не ад. Одинокие одеваются очень красиво или, наоборот, уже никак, заброшенная одежда, как и они. Это клише? И что у женщины должна быть семья? Где почти нет ссор, все в скромном порядке. И все другие.

Она выходит из этих клише, идет в магазин. Неспешное покачивание боков, путь, который несколько раз обгонишь. Покупает специальные собачьи обрезки в мясном отделе. Спроси ее, зачем ей эта собака, она, может быть, смутится и отвернется от вопроса. Или у нее есть такая версия, уютные ничего не значащие слова, которые так часто говорят в семье, они ничего не значат, но скрепляют то, что ничего не значит. Или начнет вдруг думать, зачем действительно ей эта морока, ежедневный ритуал, траты, дети не так еще выросли, чтобы о них нельзя было заботиться, и уж точно не ушли из дома, она и заботится.

Правда ли, что она хотела стать балериной? Балериной в космосе? Черно-белой героиней Антониони? Той, которую непременно все любят? Чушь, нет, конечно.

Трава, как плохо сбритая шерсть, ее косили, подбривали косилками, пожгло солнце, топтали алкоголики, дети и собачники. Собака спит в тени – почему-то спящие собаки всегда похожи на мертвых собак.

Она кормит ее, потому что смысл не в собаке, смысл – выйти из дома, от семьи, от их смысла? Ей нравится, что собака сыта и, в общем-то, плевать и вяло хвостом на нее вертеть хотела, она хотела быть собакой этой собаки? Кормит ее, потому что капля голодной собачьей слюны, катарактический чуть блеск узнавания в собачьих глазах – больше, чем у нее есть в жизни любви? I wanna be your dog, God? И я могу только банальности придумывать? Чушь, чушь, конечно.

Женщины ее возраста обычно разгадывают в метро всякие кроссворды, заполняют клеточки судоку – не все сошлось в жизни, сойдется тут.

Парит так, что к вечеру засохли многие звуки, изводившие днем. Алкоголики проявили себя опять неожиданно – вытащили раскладывающиеся кресла и пикникуют на них! Их тихое, но постоянное пьянство для меня все же загадка. Они не переходят черту, что-то же их останавливает. И состав у них часто такой – семейный, соседи, от дочери главной алкоголички, хозяйки собаки, с ребенком, до старух. Взрослые мужики среди них.

Жара. Бог.

У тишины, или СССР 2013

Пока дебелое тело зимней Москвы почесывается-потягивается киргизскими лопатами-скребками, пока меня не разбудил их дятельный перестук, я еще помню те зимы в поклоне. Когда алыми плевками на кирпичах стен астрами увядали флаги – траур очередной генсечной смерти. Умирали постепенно и постоянно, а за этим задником готовился умереть Союз – уходил домашним животным от хозяев в лес, спрятать-утаить свою смерть. Дальние салюты догоняли, как гон.

По утрам в районе раздавались, выплывали из-за угла соседнего корпуса звуки похоронного Шопена, рефлекторного для всех, как Мендельсон. Гроб выносился, с табуреток возносился и, как с пристани, нырял в небольшую группу несущих товарищей-родственников (stage diving), впереди локомотивом портрет, те же гвоздики и черная ленточка, что и на портретах генсеков… Грубые мозолистые руки месили смерть, как тесто, от них, уже привычных, она становилась лишь сокровенней, уезжала в машине. Крестьянской общины ли были в этом следы, Мендельсон и Шопен – все сообща, табуреток у Ивановых из 25-й возьмем, но Мендельсон победил – я давно не слышал далекие, но значимые звуки Шопена в своем районе.

Дома-хрущобы, на месте бывших хибар, рядами, шеренгой шли к реке (их кубы – отпечатки поступи неба), спускались через парк, переступали шлюз, терялись в воде и появлялись, как пущенный по воде камешек, прыг-скок солнцем, и проступали такими же тенями на том берегу. Упавшие звезды – подобранные камни.

Смерть спрятали, она стала неприличной, непубличной, а вот секс, наоборот, выпятился из гетто-квартала, выбрался из табуированного на люди. Но он никого не может объединить.

– Самолетные порезы на небе скрестились шпагами. Куст сирени прибит после дождя, как детский вихор зимней шапкой. – Нанизывая эти сравнения, я, волшебник, даю вещам связи, которые у людей общность только отнимают (А бедней Б и т. д.)

– Как объединяло тогда все: пролизанная полоска – дорогу и каток, замерзшая в янтаре льда трава – зиму и лето, твою зиму и твое лето, школьный год – звенья лета до и лета после. В гамаке из звезд ты щупаешь свой скелет. Произносишь слова, которые от соприкосновения с воздухом все – стихи (и чем меньше в них поэзии, тем лучше). Просто слова, кожа для воздуха. Хворост дальнего смеха, шлейф дыма, щепотка росы. И голоса нет. Он сгорел с тишиной. А ты скоро родишься со смехом, рассветом.

Бодрившийся шампанским, пузырившийся петардами город с утра выглядит виновато притихшим, пена новогоднего неба спала – и вот неожиданное солнце. В сколотом льду, на обветренном холодце снега, на законсервированной с осени траве. Утром первого января не город наблюдает людей, но они его, как неопасное, но большое и когда-то своевольное животное.

Снег, как у эскимосов, как у Смиллы, был разным. Ноздревато-влажным – скатать снеговика, пока не растаял, замазать смачным снежком и победить соседских из того корпуса. Гигантской запятой вьюги. И сваленным-спресованным снегоуборочными машинами. В разводах дорог, откуда убран. С янтарными вкраплениями. Чужим и своим! Сразу крепостью! Ночью ее драконы комбайнов, сжатый снег, укатанный пломбир.

Или еще один. На горнолыжном скате у стадиона в Крылатском, на другом берегу бабушкиного дома на улице Народного ополчения. Дорожки снега уже чистого и скатанного, треугольники трамплинов от чьего-то конструктора, в трамвайных лыжных полосах. Сбоку можно на детских лыжах, на санках. Найти там посреди одного шоссе снега ободранный куст в ледяных слезах срезанной коры – понятно. Или коричневый куст какой-нибудь резеды! Коричневый скелетик с гербарными высушенными листьями. Как и зачем выстаивает он здесь? И ведь расцветет весной, когда мы уйдем с горы вместе со снегом. Будет аэродромом для нетребовательных неказистых бабочек. Приютом запаха. Источником, мы это проходили, хлорофилльного кислорода.

Я просто хочу вспомнить, каким я его видел. Да, оптику закутанного в шубу, перетянутого ремнем, обутого в валенки, рукавицы, колготки под штанами, шапку с помпоном и на завязках. Тревожной куколки. Которая через несколько лет сделает удивительное открытие – шапку можно попросить без помпона, колготкам объявить войну и выиграть ее против родителей из племени взрослых взрослых. Не видевшей денег, стран, кончающих женщин, чего там еще. Ослепленный иранский ребенок мог бы ходить и петь песни, видеть сны, основанные на том, что было до, крепко коренящиеся внутри.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация