Когда я увидел, насколько моя книжка с первых строк (оказывается!) стилизуется под булгаковскую «Жизнь господина де Мольера», я впал в смятение. В оправдание я взял оттуда эпиграф, так сказать, «открыл прием»: «Передо мной горят восковые свечи, и мозг мой воспален». Ничего не помогло. Какие-то мысли, суждения, даже обороты получались, я чувствовал: раньше я так писать не умел. Но я еще не мог написать так большой текст, это были только проблески, догадки. Я словно бы подпрыгивал высоко, но удерживаться на высоте не мог. Случай, тогда воспринятый мною трагически, мне помог: я затянул работу, со мной расторгли договор, хотя рукопись, буде я напишу ее, готовы были рассматривать и публиковать. Без договора я писать не решился, но, вероятно, в глубине души успокоился, хотя все это в рассуждении моих материальных дел грозило настоящей бедой.
В сущности, мне повезло. В тридцать три года писать о Ватто мне было рано, напиши я, поднатужившись, книжку, получились бы такие розовые сопли, что стыда бы не обобрался. Книгу о Ватто написал я через десять лет, может быть, одну из своих лучших книжек, скорее всего, и потому, что помог первый скорбный опыт.
Тогда же — полный крах. Две книги не состоялись, сильные сомнения касательно собственной одаренности и удачливости зрели в сознании, денег нет, большие долги. А тут еще, понадеявшись на грядущие гонорары и воспользовавшись случаем, в июне 1967-го я съездил в Англию.
Лондон’67. После путешествия во Францию миновало два года, и меня «пустили», хотя я уже был разведен с женою: «компетентные органы», как на ухо рассказали мне в нашем иностранном отделе, долго кряхтели и интересовались подробностями. Но добрые тетки из Союза художников объяснили «куратору», что я разошелся с женою, поскольку был «кабинетным ученым» и жена со мною скучала. Легенда понравилась, и меня амнистировали.
Ощущение Запада и цивилизации уже не было таким ошеломляющим, как два года назад, да и интерес к Англии был хоть и восторженный, но не столь заповедный и мучительный, как парижский — детский и мушкетерский. Я видел больше обыденных подробностей, смотрел на них чуть более спокойно.
И Диккенс, и Артур Конан Дойл, и ожидаемые страстно музеи отступили как-то перед иным, но пронзительно важным: надменная чистота пустоватых вечерами аристократических «клубных» улиц, разлитый в Вест-Энде неотделимый от богатства комфорт, отличная, веками отшлифованная цивилизация, устойчивый и почему-то печальный порядок, открытость города миру — вероятно, из-за непрерывно пролетавших над Лондоном самолетов и бесчисленных, подавляюще роскошных витрин невиданных авиакомпаний.
Даже пожарные, корректно курившие в густеющих синих сумерках перед чистой своей казармой, в которой поблескивали могучие темно-красные машины, казались интеллигентными, изысканными, а они просто были отменно выбриты, спокойны, их черно-лазоревая, с непривычным синтетическим блеском униформа была скроена с особой функциональной элегантностью, высокие вороненые каски почти походили на шелковые цилиндры. Да что пожарные, мне кажется, если бы города брились, как люди, про весь тогдашний Лондон (Вест-Энд, разумеется), с его холеностью и лоском, можно было бы сказать, что он выбрит до шелкового блеска и пахнет дорогим афтершейвом фирмы «Yardley».
И даже тихие, сияющие в гигантских светлых витринах автомагазинов машины — выбирай любую — с ценами в диккенсовских гинеях
[8] чудились умытыми и надушенными на ночь.
Двухэтажные огромные красные автобусы, тяжелые, бесшумно-стремительные; такси марки «Остин», чем-то неуловимо напоминавшие кебы; невиданного прозрачно-изумрудного оттенка трава, кустарники, листва деревьев в парках, зеленые изгороди вдоль узких и гладких загородных шоссе, нежные округлости невысоких холмов, небо бледное и высокое (какие там туманы!); в нашем отеле «Норфолк» в Южном Кенсингтоне, рядом с Музеем Виктории и Альберта, даже в ванных комнатах (они для советских туристов были только в коридоре) по два крана — горячая и холодная вода без смесителя, над раковиной тоже, душа не было вовсе. Тоже — Англия. И респектабельный ресторан «гриллхауз» при гостинице, с открытой глазам посетителей плитой, невероятно большими, чистыми и празднично-алыми кусками мяса и веселыми поварами в огромных, словно тоже двухэтажных, как автобусы, колпаках.
Лондон. Стрэнд. 1967
Часовой лейб-гвардииКоролевского конного полка. Фотография автора.1967
А особенное, только английское чувство собственного достоинства, возникающее в стране, где к каждому обращаются «сэр», а в третьем лице называют «джентльменом»! Не могу сказать, что англичане в принципе вежливее французов, но есть в них некая изначальная гордость, право на которую они переносят и на собеседника. Их расположение к другому — в умении оставить его в покое. Знаменитый «habeas corpus (неприкосновенность личности)» проник в стилистику общения. Лондонец, говорящий на невнятном для иностранного уха кокни, узнав, что его не понимают, извинится и повторит сказанное медленно и по мере сил литературно. Если два молчаливых драчуна не бьют стекла и не мешают прохожим, полицейский медлит, ожидая, пока его не позовет один из участников происшествия. А лондонская толпа! Был, кажется, день рождения принца-консорта, королева в мундире полковника гвардии ехала верхом во главе процессии. Мы, советские туристы, по привычке стали протискиваться поближе, англичане расступались удивленно и брезгливо. Только оказавшись в первом ряду у края тротуара, в вожделенной близости к зрелищу, мы смутились. Не все, впрочем.
И эта вековая, не слишком понятная иностранцам театральность военных и прочих церемоний, где за меховыми шапками гвардейцев и серыми цилиндрами дворцовых гостей, за всеми этими пышными и прекрасными ненужностями угадывается еще какая-то горделивая тайна, в которую небританцам проникнуть не дано.
В каждом кинотеатре в конце последнего сеанса непременно показывали королеву — полуминутный киноролик с ликом Елизаветы II и гимном «God save the Queen».
Было две короткие встречи с соотечественниками. Со знаменитым известинцем Мэлором Стуруа, приятелем моего спутника — грузина Зураба Лежавы, поразившим меня своей вписанностью в Лондон, старой шерстяной рубашкой, в которой вылез из пыльного «остина» (гонял за сотню миль в Плимут встречать знаменитого мореплавателя Френсиса Чичестера, который в одиночку совершил кругосветное плавание на яхте «Джипси Мот IV»), нежностью к Англии. Он писал талантливо, и если и угождал нашей власти, то с какой-то даже элегантностью и несомненной эрудицией. Но он любил Лондон, Англию и не скрывал этого, он понимал страну. Зато другой наш собеседник — консульский чиновник, наряженный в дорогие лондонские тряпки на советский, впрочем, манер, матерясь, поносил Англию: «Страна педерастов и наркоманов!»