– Не спорю, жизнь взаперти – и не жизнь вовсе. Но теперь, когда мы о тебе знаем, то можем тебя освободить.
– Освободить? И что, спустить в Плач?
В ее голосе затесалось скептическое веселье, и пока Сарай говорила, ее настоящий цвет вернулся, кожа вспыхнула голубым. «Все это пустая болтовня», – подумала она. Жестокая правда не терпела фантазий. Лазло тоже вернулся к своему прежнему цвету. Сарай стало этого почти жаль – она даже чуть было не поверила, что между ними есть что-то общее. Неужели еще совсем недавно она действительно мечтала, что этот чужак сможет ей помочь? Сможет ее спасти? Он ничего не смыслил в происходящем.
– Ты же понимаешь, – начала она с чрезмерной резкостью, – что они тут же убьют меня?
– Кто?
– Да кто угодно.
– Нет, – Лазло помотал головой, не желая этому верить. – Они хорошие люди. Да, это будет неожиданностью, но они не станут тебя ненавидеть только из-за того, кем были твои родители.
Сарай остановилась:
– Думаешь, хорошие люди не могут ненавидеть? Думаешь, хорошие люди не убивают? – У нее перехватило дыхание, кулак сжал цветок Лазло. Лепестки посыпались в воду. – Хорошие люди делают то же, что и плохие, Лазло. Просто они называют это правосудием. – Она выдержала паузу, ее голос отяжелел. – Когда они убивают тридцать младенцев в колыбельках, они называют это необходимостью.
Лазло уставился на нее. Помотал головой, не веря своим ушам.
– Потрясение, которое ты заметил на лице Эрил-Фейна? – продолжила Сарай. – Дело не в том, что он не знал, что у него есть ребенок, – она сделала глубокий вдох, – а в том, что он думал, будто убил меня пятнадцать лет назад. – Ее голос сломался. Девушка с трудом сглотнула. Внезапно она почувствовала, что ее голова переполняется слезами, и если их не пролить, хоть капельку, та взорвется. – Когда он убил всех божьих отпрысков, Лазло, – добавила Сарай и расплакалась.
Не во сне, не на глазах у Лазло, а в укрытии своей комнаты. Слезы стекали по щекам пеленой, как муссонные дожди укрывали завесой гладкие контуры цитадели летом, заливаясь во все открытые двери сплошным потоком воды и растекаясь по ровному полу, не оставляя иного выхода, кроме как ждать, когда они закончатся.
Эрил-Фейн знал, что один из младенцев в яслях – его, но не знал который. Разумеется, он видел, как растет живот Изагол, но после родов богиня ни разу не упоминала о ребенке. Он спрашивал. Она пожимала плечами. Ее долг был выполнен – теперь это проблема яслей. Изагол даже не знала, мальчик это или девочка; для нее ребенок не имел значения. И когда воин, покрытый божественной кровью, зашел в ясли, окидывая взглядом шумных голубых младенцев и детей, он боялся увидеть и понять: вон тот. Это мой.
Если бы он увидел Сарай с ее коричными как у матери, волосами, то тут же узнал бы, но ее там не было. Вот только Эрил-Фейн этого не знал; ее волосы могли быть такими же темными, как у него и у остальных детей. Они все смешались в голубое, кровавое, кричащее пятно.
Невинные. Проклятые.
Мертвые.
Глаза Лазло оставались сухими, но они округлились и остекленели. Дети. Его разум отказывался воспринимать эту информацию, но кусочки головоломки складывались воедино. Весь тот ужас и стыд, которые он видел на лице Эрил-Фейна. Встреча с зейадинами и… то, как Малдага опустила руки на живот. И Сухейла. Это материнский жест. Как глупо с его стороны было этого не заметить! Но как он мог – проведя всю жизнь среди стариков? Все, что не имело смысла, теперь его обрело. Как если бы солнце поменяло угол наклона и, вместо того чтобы отражаться от оконного стекла и ослеплять, проникло бы внутрь и осветило все вокруг.
Он знал, что Сарай говорит правду.
Великий человек, хороший. Разве не так он считал? Но этот человек также истребил богов и их детей, и теперь Лазло понял, что Богоубийца так боялся обнаружить в цитадели. «Некоторые из нас знают лучше других, в каком… состоянии… ее оставили», – сказал Эрил-Фейн. Он боялся не скелетов богов, а младенцев. От прилива тошноты Лазло согнулся пополам. Прижал ладонь ко лбу. Деревня и чудища-лебеди испарились. Реки не стало. Все это исчезло в мгновение ока, и Лазло с Сарай оказались в его маленькой комнатке – комнатке Богоубийцы. На кровати не лежало спящее тело Лазло. Это лишь очередной пласт его сна. В реальности он спал в своей комнате – а во сне в ней стоял. В реальности на его лбу сидел мотылек – во сне рядом стояла Муза ночных кошмаров.
Муза ночных кошмаров, подумала Сарай. До чего верное определение. В результате она привнесла кошмар в сон мечтателя, в коем искала убежища.
– Нет, – пробормотал он в своем сне. Его глаза и кулаки крепко сжались. Дыхание и пульс участились. Все признаки ночного кошмара. Сарай хорошо их знала. Все, что она сделала, это сказала правду. Не пришлось даже показывать ее. Блеск клинков, и лужи крови, и маленькие голубые тельца. Ничто не заставит ее перетащить это гнойное воспоминание в его прекрасный разум.
– Прости, – сказала она.
Наверху в цитадели девушка всхлипнула. Она никогда не освободится от гниения. Ее разум навсегда останется открытой могилой.
– Тебе-то за что извиняться? – спросил Лазло. В голосе юноши слышалась доброта, но радость его покинула. Теперь он звучал тускло, как старая монета. – Ты последний человек, которому нужно просить прощения. Он должен был быть героем… Я в него верил! Но какой герой мог бы совершить… такое?!
А «герой» лежал на полу в Ветропаде. Такой же неподвижный, как любой спящий, но его глаза оставались открытыми в темноте, и Сарай снова подумала, насколько сокрушен этот человек. Он как проклятый храм: прекрасный с виду – оболочка чего-то священного, – но погруженный во мрак внутри, и никто, кроме призраков, не пересекает его порог.
«Какой герой?» – спросил Лазло. И в самом деле, какой? Сарай никогда не позволяла себе вставать на его защиту. Это немыслимо, словно сами трупы сложились в барьер между ней и прощением. И тем не менее, не зная, что Лазло намерен сказать дальше, она тихо ответила:
– Годами Изагол… заставляла его заниматься с ней любовью. Вот только… она не вселяла любовь. Не стремилась стать ее достойной. Она просто врывалась в разум… или в сердца, или в душу… и нажимала клавишу, которая заставляла любить ее, несмотря ни на что. Изагол была очень мрачным созданием. – Сарай содрогнулась при мысли, что сама появилась из тела этого мрачного создания. – Она не лишала Эрил-Фейна противоречивых эмоций, хотя могла. Не заставляла не ненавидеть себя. Она просто оставила его ненависть рядом с любовью. Ей это казалось забавным. И это… не было смесью неприязни и похоти или какой-то тривиальной жалкой версией любви и ненависти. Это была именно ненависть, – она вложила в свой голос все, что знала об этом слове, и не свою ненависть, а ненависть Эрил-Фейна и других жертв Мезартима. – Ненависть использованных и измученных, которые были детьми использованных и измученных, и чьи дети станут использованными и измученными. А еще это была любовь, – продолжала Сарай и тоже вложила ее в свой голос – насколько могла. Любовь, которая пробуждает душу подобно весне и заставляет созреть подобно лету. Любовь, которая редко встречается в реальности, словно главный алхимик дистиллировал ее из всех примесей, из всех мелких разочарований, из всех недостойных мыслей, и создал идеальный эликсир: сладкий, тягучий и всепоглощающий.