Правительство Аргентины, поглощенное внутренними распрями, не протестовало против такого разбоя: ведь Бонплан был француз, иностранец. Девять долгих лет томился он в парагвайском плену. Освободить его не удалось ни английскому представителю, ни специальной комиссии, посланной в Парагвай Французской академией. Конечно, будь пленник сыном какого-нибудь лорда или виконта, его вынужденное пребывание в Парагвае было бы очень кратким. На выручку ему послали бы целый корпус. Но Эме Бонплан был только скромным натуралистом, одним из тех незаметных и непритязательных людей, которые создают и накопляют для человечества драгоценнейшие знания, – и никто не избавил его от плена. Плен этот был не слишком суров: никто не стеснял Бонплана, так как диктатор верил его честному слову и, ценя выдающуюся ученость своего пленника, охотно пользовался его знаниями
[19]. Но в конце концов ученого постигло новое несчастье, и этим несчастьем он был всецело обязан своему личному обаянию. Завоевав сочувствие и уважение парагвайцев, он возбудил в диктаторе зависть. И вот, как прежде, ночью его снова схватили, опять переправили через реку и высадили на аргентинской территории. Диктатор не оставил ему ничего, кроме носильного платья.
Бонплан поселился неподалеку от аргентинского города Корриентес, где вновь занялся земледелием. Там он жил со своей женой, уроженкой Южной Америки, и детьми, там и умер в глубокой старости.
Глава III
Охотник-натуралист
С жизнью Эме Бонплана имела много общего и судьба Людвига Гальбергера. Подобно Бонплану, он страстно любил природу и был прекрасным натуралистом; подобно ему избрал полем своих исследований Южную Америку. На берегах многоводной Параны, больше известной европейцам под неправильным названием Лаплаты, он нашел обширную область, совершенно не затронутую естествоиспытателями. До него здесь работал только испанский натуралист Азара, но это было в те годы, когда ни ботаника, ни зоология еще не стояли на научной высоте, – и труды Азары уже успели устареть.
Гальбергер, кроме того, был страстным охотником, и необъятные пампасы со своими пумами, ягуарами, страусами, мустангами и крупными оленями – «квазуты» – манили его и в этом смысле.
Подобно Бонплану, Гальбергер прожил в Парагвае девять долгих лет, но обосновался здесь добровольно и не в одиночестве. Как ни любил он природу и охоту, но сердце его не устояло перед иной любовью. Его пленили черные глаза парагвайской девушки, – глаза, казавшиеся ему ярче оперения самых нарядных птиц, прекраснее крылышек самых цветистых бабочек.
«El Guero» – белокурый, как называли Гальбергера смуглые туземцы, добился взаимности юной парагвайки и женился на ней. В то время ему было двадцать лет с небольшим, а ей всего четырнадцать.
«Какая молодая жена!» – воскликнет читатель. Но возраст в браке – дело расы и климата. В испанской Америке девушки созревают очень рано и нередко становятся женами и матерями до двадцати лет.
Больше десяти лет Гальбергер прожил в мире и ладу со своей молодой подругой. Дом его огласился детским лепетом; сначала родился сын, потом дочь. Мальчик был весь в отца, а девочка походила на мать. Позже в семье появился третий ребенок – племянник жены Гальбергера, сын умершей сестры сеньоры. Звали мальчика Чиприано.
Дом охотника-натуралиста стоял не в самом Асунсионе, а милях в двадцати от него, в кампо
[20]. В город Гальбергер наезжал редко и только по делам. Дела эти были не совсем обычного характера. Немало птиц и зверей, бабочек и жуков, убитых и тщательно препарированных Людвигом Гальбергером, украшают теперь публичные музеи Пруссии и других европейских стран. Если бы не хлопоты по отправке экспонатов в Европу, наш охотник никогда б не появлялся на улицах Асунсиона.
Приехав в Южную Америку с очень скромными средствами, немецкий натуралист вскоре разбогател: приобрел большой участок земли, отстроился, нанял работников; все работники были из мирного, давно покоренного индейского племени гуано. Гальбергеру посчастливилось нанять и одного гаучо
[21], по имени Гаспар. То был человек испытанной честности и мастер на все руки. У Гальбергера он жил на положении управляющего и доверенного.
Итак, Людвиг Гальбергер преуспевал, подобно Эме Бонплану; но и над ним спустилась грозовая туча, и притом надвинулась она с той же стороны.
Жена Людвига, очаровательная в четырнадцать лет, и в двадцать семь была достаточно красива, чтобы привлечь к себе внимание парагвайского диктатора. Для Хозе Франсиа «пожелать» всегда означало «получить», особенно, если предмет его вожделений находился в подвластной ему стране. Гальбергер это знал. Он заметил, что диктатор посещает его дом подозрительно часто. Диктатор воспылал нешуточной страстью. Спасти семью от развала можно было только немедленным бегством. B верности жены Гальбергер не сомневался. Да мог ли он усомниться в жене, когда она сама открыла ему глаза на надвигающуюся опасность?
Прочь из Парагвая! Куда угодно, – только отсюда! Таково было решение натуралиста, поддержанное и подругой его. Но принять это решение было легче, чем выполнить. Отъезд из Парагвая оказался делом не только трудным, но почти совершенно невозможным. Один из законов этой удивительной страны, – закон, изданный самим диктатором, – воспрещал всякому иностранцу, женатому на уроженке Парагвая, увозить ее за границу без разрешения главы исполнительной власти. Людвиг Гальбергер был иностранцем, жена его – уроженкой Парагвая, а главой исполнительной, как, впрочем, и всякой другой власти, был Хозе-Гаспар Франсиа.
Этот закон в корне менял и ухудшал положение. Добиваться разрешения на выезд с женой было не только безнадежно, но и безумно: это лишь ускорило бы катастрофу.
Итак, бежать… Но куда, в каком направлении? Бегство в парагвайские леса не спасет семью, а если и спасет, то ненадолго. В лесах этих всегда бродили парагвайцы, собиравшие хербу; все эти люди состояли у диктатора на жалованье, так что Гальбергер с женой оказался бы в лесу в таком же опасном положении, как и на улицах Асунсиона. Такая большая группа беглецов, как натуралист с женой, детьми и домочадцами, не могла остаться незамеченной; всех их, разумеется, переловили бы и выдали диктатору – и это тем вернее, что в основе всей внутренней политики Хозе Франсиа лежала искусная слежка и шпионаж. Жители то и дело доносили друг на друга всемогущему Эль-Супремо, как называли деспотического правителя.