Но должно же быть какое-то объяснение тому факту, что эта «кучка профессиональных революционеров» имела большинство в Советах по всей России?
Уникальное по темпам развитие капитализма в стране на рубеже XIX‑XX веков — еще один важный «мистический» тезис, из которого прямо вытекает: в Октябре страна свернула со столбовой дороги цивилизации, пошла по тупиковому пути. Научный руководитель факультета политологии Высшей школы экономики Марк Урнов заявляет: «Россия перед революцией, как известно, развивалась бешеными темпами, создавалась мощная промышленность, вплетенная в мировое хозяйство, и возникали образцовые фигуры российских предпринимателей… Не только крупная промышленность, не только высокие заработные платы… В России никогда рабочие не получали относительно столько при советской власти, сколько они получали при капитализме!»
[7]
Картину портит лишь один, зато неоспоримый и очень принципиальный исторический факт: три последовательные революции потрясли страну в первые два десятилетия XX века. Что они представляли собой — заговор? Или, такие объяснения тоже приходится слышать, сытый бунт? История рисует нам несколько иную картину (подробнее об этом в моей работе «Сумерки Российской империи» — М.: «Вече», 2011). Но в этом случае нужно разобраться, что случилось с российским капитализмом? Как от интенсивного роста начала века он скатился до разрухи конца 1916 — начала 1917‑го годов? Кто или что явилось причиной краха? И более того — существовал ли в России капитализм, или мы втискиваем в рамки привычных определений совершенно иную сущность?
Советская историография развивалась под существенным гнетом идеологии, в частности, будучи вынуждена трактовать исторические события в рамках марксистско-ленинской теории. Неверным было бы сказать, что сегодня знак просто изменен на противоположный. В современной России отсутствует сколько-нибудь четко сформулированная идеология, что приводит в нашем случае к катастрофическим результатам: легитимация развала советского строя осуществляется через его тотальное очернение и отрицание. Бессмысленно даже и в академической дискуссии поднимать вопрос о причинах катастрофы 1991 года — с вероятностью, близкой к 100 процентам, в ответ будет озвучено ритуальное «система была нежизнеспособна».
Нужно ли говорить, что построенное на подобного рода всеобъемлющих утверждениях упрощенчество лишь еще больше уводит нас от понимания исторических процессов? Американский историк и советолог Р. Даниелс в статье «Россия на рубеже XXI века» отмечает: «Удивительные события 1991 года способствовали закреплению почти универсального стереотипа в отношении рухнувшего режима. И в России, и за границей его считают провалившимся экспериментом длиною в семьдесят четыре года… Данное суждение проистекает из буквального, упрощенного понимания коммунистической идеологии как определяющего фактора советской жизни»
[8].
«…На вопрос, почему «коммунизм», или «русская революция», или «семьдесят четыре года советского эксперимента» потерпели крах, нет простого ответа. Система, рухнувшая в 1991‑м, весьма и весьма отличалась от той, которую большевики пытались установить в 1917‑м. Она прошла все стадии революционного процесса и была сформирована с одной стороны историческим наследием России, с другой — потребностями модернизации. Что менялось менее всего, так это рамки идеологической легитимизации, за которую держались последовательно сменявшие друг друга коммунистические лидеры, придавая иллюзию постоянства тому, что на деле являлось историей глубоких изменений»
[9].
Что мы сегодня знаем об истории глубоких изменений, которые прошла наша страна? На бытовом, идеологическом уровне, даже в научной дискуссии мы раз за разом скатываемся к внеисторическим обобщениям. А ведь система, попавшая под уничтожающую критику, по признанию американского советолога была сформирована историческим наследием России — не считая не менее важных требований модернизации.
Р. Даниелс продолжает: «…Если иметь в виду реальные задачи, возложенные на него историей, советский «эксперимент» отнюдь не назовешь полной неудачей. Основная его цель состояла в доведении до конца процесса модернизации, прерванного революцией, а также в мобилизации национальных ресурсов ради выживания России и ее способности конкурировать в мире передовых военных технологий…»
«Сталинизм превратил крестьянское по своей природе общество в нацию, по преимуществу городскую, образованную и технологически изощренную, одним словом — современную. Советская Россия была уже не докапиталистической, как это зачастую утверждалось в теориях посткоммунистического «перехода», и не посткапиталистической, как трактовала марксистско-ленинская доктрина, она была альтернативой капитализму, параллельной формой модернизации, осуществленной совершенно иными методами»
[10].
Через три революции, Мировую и Гражданскую войны, через Великую Отечественную войну наша страна прошла, выдержав вызовы истории. Которые состояли — не больше, и не меньше — в «мобилизации национальных ресурсов ради выживания России». На этом пути наша страна стала одной из двух мировых сверхдержав. Второй полюс — США — не видел войн на своей территории с середины XIX века.
Все это стало возможным благодаря созданию реальной альтернативы капитализму, параллельной форме модернизации. Этот факт признают за океаном, но от него просто отмахиваются у нас. Много ли мы вообще можем припомнить альтернативных форм, не говоря уже о столь значимо эффективной?
Нужно заметить, что происходящее в России отнюдь не уникально. Отрицание собственного опыта, истории, болезненная концентрация на недостатках, выпячивание язв и стремление к огульному покаянию за все свершенное и несовершенное — похоже, что это является определенного рода закономерностью для стран, переживших революционный слом. Известный французский историк XIX века Жюль Мишле обращался к современной ему интеллектуальной элите: «Важно выяснить, насколько верно изображена Франция в книгах французских писателей, снискавших в Европе такую популярность, пользующихся там таким авторитетом. Не обрисованы ли в них некоторые особо неприглядные стороны нашей жизни, выставляющие нас в невыгодном свете? Не нанесли ли эти произведения, описывающие лишь наши пороки и недостатки, сильнейшего урона нашей стране в глазах других народов? Талант и добросовестность авторов, всем известный либерализм их принципов придали их писаниям значительность. Эти книги были восприняты как обвинительный приговор, вынесенный Франциею самой себе…»
[11]
Мишле писал: «Конечно, у нее есть недостатки, вполне объяснимые кипучей деятельностью многих сил, столкновениями противоположных интересов и идей; но под пером наших талантливых писателей эти недостатки так утрируются, что кажутся уродствами. И вот Европа смотрит на Францию, как на какого-то урода… Разве описанный в их книгах народ — не страшилище? Хватит ли армий и крепостей, чтобы обуздать его, надзирать за ним, пока не представится удобный случай раздавить его?..»