Традиция армориканской Бретани всегда описывает ifern yen, то есть «холодный ад», ледяной мир, где неуютно жить и где Дьявол посмеивается при мысли, как проповедники обманули верующих, обрисовав им жилища проклятых душ в виде серных и огненных пещер. Грешники, поджариваемые на вертелах или кипящие в добрых медных котлах? Шутка. Последняя шутка Дьявола, который всегда старается уверить в обратном по сравнению с тем, что есть на самом деле. В Плуинеке, недалеко от Карнака, в одном месте, где тоже есть аллеи менгиров, рассказывают, что под одним из менгиров Дьявол хранит сокровище. А ведь иными ночами менгиры снимаются с места и идут пить воду к реке; тогда-то и надо откапывать это сокровище. Но берегись: там бродит Дьявол. Горе тому, кто недостаточно проворен: он ощутит на затылке холод камня, и тот его придавит, втиснет в абсолютный холод, где противоречия стерты, потому что все сковано льдом, вечной неподвижностью. Холодный ад… Карнак и его внушительная масса непостижимых аллей менгиров — это тоже ifern yen. И красное проклятие тому, кто мне не верит…
Все это показывает, что первое знакомство с аллеями менгиров Карнака едва ли стало определяющим в исканиях самого себя, которые тогда я вел. Лишь намного позже, когда я погрузился в размышления, лишенные абсолютных опор, оказалось, что образ мегалита необходим, как наконечник копья, чтобы понять кельтскую цивилизацию и все ее составляющие. Сначала была совокупность понятий «менгир — дольмен — кромлех» и друидические церемонии. В то время я не мог представить себе друида иначе чем в тени огромного менгира или взгромоздившимся на стол дольмена, чтобы умертвить более или менее покорную жертву. Я прочел «Мучеников» Шатобриана, и эпизод с Велледой в туманной Арморике отпечатался у меня в памяти. Пусть даже я знаю, что весь этот текст — лишь порождение горячечного воображения виконта из Комбура, все равно меня волнует и захватывает — в магическом смысле слова — чтение этих романтических страниц за пределами времени и пространства, какие вскармливают и вспаивают искателей приключений. Коннотация была очевидной. Все, что было до римлян — кельтское. И я со страстью принялся за розыски друидических памятников. Моим проводником был г-н виконт де Шатобриан. Я чуть не заплутал на тропах, которые не вели никуда, кроме как в призрачный мир всех Люсиль, Атала, Веллед и прочих Полин де Бомон, в мир, который в конечном счете не был бы отталкивающим, но окончательно скрыл бы от меня самую суть того, что я смутно провидел, не умея выразить, в первый день своей встречи с аллеями менгиров Карнака. В то время я говорил о поэзии, и все было поэзией мгновения. Я мог бредить образом.
К счастью, вскоре я обрел другого проводника, человека, которого лично я никогда не знал, но работы и сочинения которого оказали невероятное влияние на мою жизнь: это был Захари Ле Рузик, бедный крестьянин из Карнака, начавший с должности «боя» при шотландском археологе Милне, неведомо как забредшем на поля менгиров Карнака. Ле Рузик втянулся в это дело. Он продолжил изыскания Милна. Он знал этот край, знал то, что иногда рассказывают о мегалитах по вечерам, во время посиделок. Он вышел на поприще совсем юным. Но из него вырос замечательный человек, который, хоть наука того времени еще не располагала удовлетворительными средствами, умел отличить правду от лжи, воображаемое от реального. После чтения его работ пейзаж Карнака выглядит совсем иным.
Это совершенно преобразило мой открыточный образ той немыслимой груды вожделеющих камней, тянущихся к небу в ожидании огненной руки, которая увенчает их туманами. В сентябре 1951 года я предпринял второй штурм, направленный, может быть, на изучение столь же придуманных реалий, но более глубокий, во время которого мир понемногу смещался.
В тот период я бродил по Бретани во всех направлениях, пешком, чтобы познакомиться с выдолбленными дорогами, которые, казалось мне, таят в себе нечто от старого времени, от открыток моего детства. Некоторые сохранились в моей памяти: гигант Эрдеван, огромный менгир, сфотографированный отдельно от всех остальных, но рядом с человеком в бретонской одежде, чтобы были видны масштабы: целительница из Пульдю, где на берегу источника, явно выбранного из-за живописности, старуха в чепце массирует запястье пациента, которому, похоже, нравится позировать. И главное, чудо из чудес, «бард Стерден Брейз-Изель (Звезда Нижней Бретани), набирающийся вдохновения на морском берегу». Изображался человек в самом расцвете лет, с усами, в шляпе с завязками, в жилете, от которого, наверное, отдавало нафталином, преклонивший колено и поставивший ногу на скалу, а на заднем плане — волны бушующего моря. К несчастью, внизу снимка явственно различалась линия, показывающая, что декорацией служил холст и что «бард» всего-навсего принял позу — а какой горделивый был у него вид… — в ателье фотографа. Было над чем усмехнуться и даже расхохотаться. Может быть, традиционная Бретань и вышла прямо из ателье фотографов и измышлений интеллектуалов XIX века, вроде Эрсара де Ла Виллемарке или Эмиля Сувестра? А папье-маше и расписной холст оказались прочнее и сильней, чем гранитные скалы, о которые в течение веков разбилось столько кораблей, благодаря чему процветал и промысел тех, кто искал обломки кораблекрушений, особенно в Стране Паган, то есть на берегах Северного Финистера, где ветер и море воистину объединились, чтобы лишить землю последних мысов? Боюсь, иногда и я верил этим фольклорным образам Бретани, Но теперь я знаю, что Бретань другая, что она, конечно, разочарует любителей живописности, но покажется намного прекрасней тому, кто примет ее в самое сердце — такой, какова она есть.
Итак, в то время я бродил по ландам и побережьям Бретани в обществе Клер, которая, не будучи бретонкой, не имела тех причин для поиска сути вещей, какие были у меня, но восхищенно смотрела во все глаза на то, что мы встречали. Посохом пилигрима служила нам молодость. Наш энтузиазм выражался в безумных, изнурительных переходах. Но мы были счастливы. Запах сидра, еще подававшегося в чашке, вкус соленого сливочного масла из маслобойки фермеров, едкий дым от сучьев утесника, горящих в очаге, узкоколейки, еще бороздившие этот край во всех направлениях, с осыпанными угольной пылью насыпями, вдоль которых мчались поезда, тряские автобусы на избитых дорогах, стойкий запах морских водорослей, высыхающих на песчаном берегу, — все это будило в нас желание погрузиться во тьму забытого прошлого. А наши сны берегла тень святой Анны.
Ведь святая Анна активно присутствовала при наших паломничествах по дорогам Бретани. Моя бабушка так рассказывала мне о той, что держала на руках Святую Деву, так описывала храм Керанна, то есть Сент-Анн-д’Оре, что этот таинственный персонаж обрел во мне плоть, став как бы мистическим двойником моей собственной бабушки. С тех пор я узнал, что под именем святой Анны скрывается образ Богини Начал, божества, порой бывающего грозным. С тех пор я узнал, что островное кельтское предание производит бретонцев от загадочной Аны, которую в валлийских текстах называют Дон, а в ирландских повествованиях — Дану, матерью богов древней Кельтии, Девой Дев, Virgo paritura старинных легенд, перенятых христианством. Я также узнал, что статуя, найденная в Керанне благочестивым Николазиком в XVII веке, в которой признали святую Анну, бабушку Иисуса, на самом деле была языческой статуей богини-матери и что по такому случаю ее тщательно переделали капуцины Оре, чтобы она стала приличной и достойной поклонения верующих. Я также узнал, что в те же времена на берегах реки Блаве, на склонах Кастеннека, в Бьези-лез-О, кельтском оппидуме, впоследствии романизованном, но не принявшем христианства, местное население отправляло любопытные сексуальные обряды под статуей, изображающей «Венеру» или «Исиду», в общем, языческую богиню, унаследовавшую странные литургии оплодотворения. Ну и что — святая Анна, которую бретонская агиография представляет уроженкой Арморики, вышедшей замуж за злого палестинского сеньора, составляла часть привычного мне мира, а оттого, что бабушка окружала ее совершенно особым культом, мой интерес к этой святой только возрастал. У меня было чувство, что я принадлежу к роду священников, продолжаю ритуал, который происходит из тьмы веков и делает меня хранителем тайн древнего кельтского христианства, не имеющего, кстати, абсолютно ничего общего с Римской церковью, Апостолической и Католической. Ересь держала меня в клещах уже в те времена страстного поиска моих корней, и я ощущал себя скорее учеником Пелагия, чем святого Августина, не умея, однако, сформулировать, что побуждает меня к такому выбору.