– Конечно, то же, – сказал он, – и отлично управляемое государство, в самом деле, живет весьма близко к тому, о чем ты спрашиваешь.
– Итак, если и один кто-нибудь из граждан испытывает добро или зло, – это государство непременно будет говорить, что оно само испытывает это, и станет либо все сорадоваться, либо все сострадать.
– Необходимо, – сказал он, – как скоро государство поистине благозаконно.
– Теперь время бы нам возвратиться к своему государству, – продолжал я, – и сообразить то, на что мы согласились, – оно ли, то есть, именно таково, или скорее какое-нибудь иное.
– Да, надобно, – сказал он.
– Что же? как в других государствах есть правители и народ: так есть, конечно, и в этом?
– Есть.
– И все они друг друга называют гражданами?
– Как не называть?
– Но в других государствах к имени некоторых граждан народ присоединяет еще имя правителей?
– Во многих – имя властелинов, а в государствах демократических соответствует этому название архонтов.
Архонт (начальник, правитель, глава) – высшее должностное лицо в древнегреческих полисах (городах-государствах).
– Что же в нашем народе? Имя каких правителей присоединяет он к имени некоторых граждан?
– Имя хранителей и попечителей, – сказал он.
– А эти как называют народ?
– Мздовоздаятелями и питателями.
То есть плательщиками и кормильцами.
– В других же государствах правители как называют народ?
– Рабами, – сказал он.
– А правители друг друга?
– Соправителями, – отвечал он.
– Ну, а наши?
– Сотоварищами по страже.
– Скажи теперь о правителях в других государствах: может ли кто там одного из соправителей наименовать как собственным, а другого – как чужим?
– Да и многих.
– Поэтому собственного он почитает и называет как своим, а чужого как не своим?
– Так.
– Что же твои-то стражи? Может ли кто из них почитать или называть известного стража как чужим?
– Отнюдь нет, – сказал он, – потому что, с кем бы он ни встретился, будет думать, что встретился либо как с братом, либо как с сестрою, либо как с отцом, либо как с матерью, либо с сыном, либо с дочерью, либо с их детьми, либо с их родителями.
– Прекрасно говоришь ты, – продолжил я, – но скажи еще вот что: назначишь ли ты им только собственные имена родства, или по именам узаконишь совершать и всякие дела, например, в отношении к отцам, – уважение, заботливость и послушание, – все, чего требует закон касательно родителей, поколику не делающему этого не будет добра ни от богов, ни от людей, так как, делая иное, а не это, он не делает ни честного, ни справедливого? Эти ли речи от всех граждан, или другие тотчас прозвучат у тебя в ушах детей, отцов и прочих родственников, на каких кто укажет им?
– Эти, – сказал он, – ибо смешно было бы, если бы слетали с языка только собственные имена, без дел.
– Следовательно, в этом государстве, более чем во всех других, когда кто один находится в хорошем или худом состоянии, граждане будут единогласно произносить недавно сказанное нами слово: мои дела хороши или мои дела нехороши.
– Совершенная правда, – сказал он.
– А не говорили ли мы, что с этою мыслью и с этим словом идут рука об руку и удовольствия и скорби?
– Да и правильно говорили.
– Но не в том ли самом граждане у нас особенно будут иметь общение, что станут называть своим? И имея в этом общение, не будут ли так-то обобщатся равным образом в скорби и удовольствии?
– И очень.
– Так кроме других постановлений государственных, не в этом ли причина – иметь стражам общих жен и детей?
– Конечно, особенно в этом, – сказал он.
– Но величайшее-то благо государства мы согласились выразить тем, что благоустроенное государство уподобили телу, испытывающему и скорбь и удовольствие относительно к своему члену.
– Да и правильно согласились, – сказал он.
– Стало быть, причиной величайшего блага в государстве становится у нас общность детей и жен между попечителями.
– И очень, – сказал он.
– Впрочем, этим мы сходимся и с прежде уже допущенным положением. Ведь говорено было, кажется, что если стражи должны быть истинными стражами, им не следует иметь ни частных домов, ни земли, ни стяжания, но, в награду за охранение получая пищу от других, потреблять ее всем сообща.
– Правильно, – сказал он.
– Так и прежде, говорю, сказанное, и теперь утверждаемое не характеризует ли еще более самих истинных стражей и не делает ли того, что они не расторгали государства, как расторгали бы тогда, когда называли бы своим не одно и то же, но иной – иное, поколику один все, что может приобрести особо от прочих, влек бы в свой дом, а другой – в свой отдельный, – влек бы и иную жену, и иных детей, которые, как особые, возбуждали бы в нем особые также и удовольствия и скорби? Между тем как имея одну мысль о собственности, все стремятся, сколько возможно, и скорбь и удовольствие чувствовать вместе.
– Совершенно так, – сказал он.
– Что же? Так как никто из них не приобретает никакой собственности, кроме тела, так как, исключая тело, все прочее у них общее: то, по поговорке, не уйдут ли от них тяжбы и взаимные обвинения? А поэтому не будут ли они гражданами самыми невозмутимыми, когда все возмущения между людьми бывают за приобретение денег, детей и родственников?
– Весьма необходимо исчезнуть этому, – сказал он.
– Да и принуждений, и телесных наказаний по закону не будет у них, ибо, подчиняя их необходимости заботиться о телах, мы, вероятно, скажем им, что сверстникам похвально и справедливо помогать друг другу.
– Правильно, – сказал он.
– Да и то в этом законе правильно, – продолжал я, – что кто гневается на другого и на нем вымещает гнев свой, тот не вдается в большие возмущения.