Двадцать шесть.
Раньше, когда мне самому было чуть больше, цифра эта не казалась такой уж маленькой. Теперь, с каждым прожитым годом, она, не изменяясь, в то же время как будто уменьшается, вмещая в себя все меньшее количество лет.
1954–1980 гг.
1980-й – Олимпийский год.
И год смерти Сереги.
Да, под этой плитой лежит мой друг и однофамилец Серега Мальцев. Даже инициалы у нас совпадают – С. М.
Пожалуй, единственное, что не совпадало у нас, – это наши взгляды на отношение к женщине.
– Бабник ты, – беззлобно говорил он мне, – ни одну юбку не пропустишь.
– Это они меня не пропускают, Серега! Раскинут свои сети, вот я и попадаюсь; потому что – не премудрый пескарь!
…На гранитном камне его фотография, на которой он не похож на самого себя. Фотография для передовицы в районной газете: о знатном, ни в чем не сомневающемся слесаре Иваново-Петрово-Сидорове. В глазах совсем нет грусти. И мысли – нет. Пониже высечена дата и еще ниже слова: «Мы тебя никогда не забудем».
В словах «никогда» или «навсегда», «навечно» слышится некая фальшь.
В жизни ничего не бывает навсегда.
Все бывает лишь на срок.
Вот, прошло три года со дня Серегиной смерти.
Что же изменилось?
Почти ничего. И многое.
Его жена вышла замуж за местного, работящего и доброго парня. Его тоже зовут Серега. Сынишка стал на три года взрослее и, конечно, не помнит заплаканных лиц на могиле отца. Слишком мал он был тогда, чтобы запомнить. И хорошо, если так. Ведь жизнь – продолжается.
На этот раз в день третьей годовщины Серегиной смерти нет почти никого из друзей, так густо сидевших за столом первой тризны. (Я понимаю, что трудно выбраться в эту маленькую деревеньку, не имеющую почти никакой связи с миром. И никого не виню. «Не суди и судим не будешь». Мне просто обидно и грустно, что так коротка наша память.) Но зато появился памятник, на покупку которого скинулись друзья. И надпись на нем: «Мы тебя никогда не забудем».
Камни живут дольше людей.
Бежит на юг и кружит на север,
кружит, кружит на бегу с воем ветер,
и на круги свои возвращается ветер
[9].
Я думаю, что, наверное, хорошо и покойно лежать на таком тихом сельском кладбище, в тени раскидистых кедров и слушать, как летом Байкал нашумливает свои наивные, долгие песни, а зимой – как потрескивает лед и странники-ветры приносят в падь «Жилище» свои сказы.
Жилище… Это звучит, пожалуй, странно хотя бы потому, что в этой узкой, сумеречно-прохладной пади никто не живет. Вернее, в ней живет только ветер. Даже звери почему-то избегают ее.
Кто назвал ее так?
Почему?
Неизвестно.
Падь расширяется у самого Байкала, образуя некое пространство с волнистыми краями. Кажется, что это вольное пространство, воздух над ним – насквозь пропитаны, пронизаны солнечным светом, не сумевшим пробиться в дремотную щелочку пади.
На краешке его и притулилось кладбище, а метрах в пятидесяти от него, почти в центре полянки, заброшенный дом лесника. Рядом с домом еще видны нижние, покрытые мхом венцы бани и конюшни.
Лесник и его семья давно не живут ни в этом доме, ни в этой деревне, расположенной в соседней, широкой и в прошлом золотоносной, пади.
Но я помню еще то время, когда они здесь жили. Яснее всего помню младшую дочь лесника. Чаще всего почему-то вспоминается, как она косила тяжелую, серебристую от росы траву на этой поляне, отступив недалече от кладбища.
– Ты чего это, деушка, траву-то на самых могилах сшибашь? – попытался я подделаться под местный говор.
– А она здесь скуснее, – весело ответила дочь лесника, поддразнивая меня.
Красивая была девушка. И косила красиво. Где она теперь?..
Помню сеновал: запах свежего сена, огромные синие льдинки звезд, словно вмерзшие – в те теплые августовские ночи – в черноту пространства, и льдинки глаз Веры или, кажется, Нади, нет, вернее, Любы, Любови (у меня всегда была плохая память на имена) – помню. Да нет, не помню. Вспоминаю только иногда свою Веру-Надежду-Любовь.
Минувшее…
Я еще тогда думал, что, наверное, на этом кладбище никого не хоронят. Видимо, есть где-то другое. Побольше. В городах привыкаешь (страшная привычка) к кладбищам большим.
В тот год я впервые приехал на биостанцию, находящуюся в этой деревне. Еще не зная, что полюблю эти места надолго. Пожалуй, навсегда.
В тот год не было на этом кладбище свежих могил. Оно казалось заброшенным. Дата последнего захоронения была десятилетней давности.
«А может быть, в этой прелестной деревеньке никто не умирает? – думалось мне в особо счастливые минуты. – Грех умирать среди такой красоты».
Теперь-то я знаю, что умирают. Смерть реальнее жизни хотя бы потому, что находится всегда в одном неизменном состоянии. Она не любит перемен.
Избушка лесника теперь стоит с заколоченными накрест ставнями и дверью. Только ставни одного окна освободились от своего дощатого плена. И избушка бельмовато (из-за пыли на стеклах) глядит этим окном куда-то. Чудится, что вдаль.
В синеву.
За Байкал.
А когда ветрено, она машет этими освободившимися от своего распятия белыми ставнями, как курица куцыми крыльями, желая улететь куда-то.
Обычно улететь ей хочется сырой и серой поздней осенью…
Повизгивает. Поскрипывает. Покряхтывает что-то жалобно. Наверное, ей тоскливо стоять одной рядом с кладбищем. Печь давно остыла и не дает тепла. А облупившаяся труба, как облезлая гусиная шея, тянется в небо, цепляясь за низкие, тяжелые от влаги осенние тучи, быстро уносимые ветром то в падь, то в сторону серого – почти до черноты – Байкала. А еще мне вспоминается, как турист все лето лютует. То дранку с крыши сдерут на разжожку, то вырежут на бревнах или двери такое!..
Грустно. Одиноко. И заступиться некому.
Задумался. Унесло челнок моей памяти в Лету.
В те лета.
В то лето.
Тогда, здесь, в Сибири, оно было такое же жаркое, как нынешнее.
А Москву полосовали дожди.
Возвращаясь из Польши, я не полетел сразу в Иркутск, домой, а задержался на неделю в столице. Так хотелось увидеть «Москву Олимпийскую». Почувствовать сам дух Олимпиады.
Открытие Олимпийских игр застало меня еще в Польше, в Торуне.
Мы с приятелем шли по одной из улиц этого чудесного города, в котором родился Коперник, и я обратил внимание на то, что в витрине магазина электротоваров на экранах всех стоявших там телевизоров идет одно действо, одна программа (обычно программы включались разные) – забавные, добродушные олимпийские мишки. Это юные гимнасты, наряженные медвежатами, весело выделывали всевозможные трюки.