Все мышцы Цезаря в такие минуты становились как бы литыми, невосприимчивыми к боли, но в то же время пластичными и упругими.
Если в такой момент среди собак случалась драка, то Цезарь был страшен в своей беспощадности. И от соперника его могли оттащить, только лупя колами со всей силы. Его челюсти в такой момент действовали как медвежий капкан. И если он вцеплялся в чью-то холку, то долго потом не то чтобы не хотел, а не мог разжать пасть, заполненную собственной слюной, брызжущей от рыка во все стороны.
Сейчас Цезарь прямо подошел к волку. Обнюхал и лизнул блевотину рядом с его мордой. Потом обнюхал основание плотно прижатого к задним ногам волчьего хвоста. Потом, все так же медленно и основательно, обнюхал его напряженную спину. (Казалось, позвоночник волка натянулся как струна.) Потом опять подошел к голове зверя, повернул в направлении костра свою изуродованную и казавшуюся хитрой скоморошью морду и задрав заднюю лапу, до-оо-л-го, прерывистой струйкой, не спеша мочился на волка. Обычно так же беспристрастно кобель обнюхивал упавшую лесину, или камень, или куст перед тем, как оставить возле них свою метку. Моча, попадая в волчье ухо, журчала и пенилась, стекала на землю по его морде…
Сделав свое дело, Цезарь немного отошел от зверя, подпрыгивая на своих трех здоровых лапах. Потом отряхнулся, словно вылез из воды, и два-три раза задними ногами швырнул в сторону волка крошкой мерзлой земли, как будто что-то зарывая или разрывая, наоборот. После чего небрежно и спокойно отхромал к костру, к другим собакам. Но сел от них отдельно, внимательно немигающим взглядом глядя на соперника.
А волк лежал, не вздрогнув, не вздохнув, так тихо, как камень-валун в темноте.
Я подумал, что, наверное, от ярости и горя он умер. И порадовался за него. Порадовался тому, что большего унижения ему уже пережить не случится.
Я даже будто перестал слышать («Вроде до этого слышал!») гулкие удары его сердца, пытавшегося проломить грудную клетку…
Костер без дополнительной подкладки постепенно затухал. И круг неровного и трепетного света уходил все дальше от зверя.
Но проклюнулись бледные звезды и просеяли темноту своим ситом холодного света. Да еще из тучи выпала и приклеилась к черному бархату ночи прозрачная насквозь желтоватая ледышка луны…
И тогда я увидел, что волк смотрит мне прямо в глаза.
Из-за палки, не дающей смыкаться его челюстям, казалось, что он все время чему-то хитро ухмыляется. Или даже дико беззвучно хохочет. И эта «улыбка» была никак несовместима с грустными его глазами.
Я видел, как красиво – как всякая изящная работа и завершенность – блестят его клыки и зубы…
Его бок с намокшей от крови и теперь скоробившейся шерстью (деранул его об коряжину) быстро вздымался и опадал…
Да, волки не любят чащи. Им приятней перелески и открытые места.
Но когда тебя гонят собаки, то дорогу не выбирают, ибо дорога есть только одна – от них…
Отпустите меня, людишки.
Я рвану сквозь кусты напролом.
Что вам чести в таких делишках:
С волком сладили – вчетвером!
Я был единственным из четверых, не считая собак, кто впервые участвовал в таком деле. И мне было жалко волка. И, наверное, он чувствовал это. Потому и смотрел на меня не мигая, с какой-то тоской, но как будто жалея не себя, а меня.
В глазах его плескались неповторимые узоры пламени. И этот живой красноватый огненный взор был ужасен.
А может быть, он «говорил» со мной глазами, потому что я сидел чуть поодаль от остальных, не принимая участия в общей хмельной беседе. И еще потому, что только мы с ним слышали металлически-жестяной звук, возникающий от облетающих с осины листьев.
Я видел, как чуткое ухо волка «отклеивалось» от могучей головы и ловило звук полета листа.
Глаза волка, в которых ветер по-прежнему трепал огонь, теперь безнадежно смотрели в небо. Он щурился чуть-чуть, как будто бы свет звезд был колючим…
Волк не знал своей участи. Не ведал, что отловлен был для зоопарка. (Почему-то понадобился именно взрослый волк.)
«Лучше бы он умер», – подумал я.
«Да. Лучше ему умереть», – кто-то продиктовал мне во мне.
Усталость давала о себе знать. Разговор у костра становился ленивее и глуше. Две пустые бутылки из-под водки – не из Люськиного ли буфета – поблескивали тускло на траве, заполненные синим лунным светом. А две великанские тени от сидящих у костра шевелились на ровных стволах подсвеченных костром сосен. Третий охотник спал на земле, подтянув к животу свои короткие ноги в онучах, от которых шел пар. Из котелка с чаем тоже шел пар.
Егерь что-то втолковывал молодому парню, отяжелевшему от водки и усталости. Голова его все время клонилась вниз – но он вздергивал ее – а глаза неподвижно и зачарованно глядели на огонь.
– …Вот я и говорю тебе: сдохнет волчара. Не выживет… Недельку-то, может, и выдюжит… Взрослый зверь, на воле выросший, в неволе не живет. Сердце рвется у них…
В его руке курилась кружка с чаем. И он чуть ли не в лоб тыкал этой кружкой парню, который так же завороженно глядел на огонь, подперев рукой «свою кудряву голову».
– …Я сколько этих зверей имал, знаю… Старо дерево не пересодишь – правильно говорили старики, – закончил егерь, прихлебывая чай и грызя сахар.
Егерь был крепкий и статный мужик – «звонкий, как сухая береза», лет пятидесяти, но и его уже ломила усталость, хотя он все силился, уже тяжело ворочая языком, досказать парню о своих бесчисленных охотничьих «случаях».
А рассказать ему было о чем…
* * *
Через некоторое время засобирались спать.
Вскочил, как неваляшка, и спящий на корье у костра мужичок.
– А звэря куды? – весело спросил он, ни к кому не обращаясь.
– Пусть здесь лежит. Не сдохнет. Собак только под нары в зимовьюху загони. А то черт их знат… – ответил егерь.
Ночь вошла в свою полную силу и совсем почернела. Костерик вздрагивал последними огнями. Наверное, с огромной высоты он казался только мерцающей красною точкой.
Тучи тяжелыми пуховиками перекрыли небо.
Созвездие Волк, которое просматривалось вечером, исчезло.
«Люпус…» «Lupus…» В этом латинском названии созвездия, в его звучании слышится и чувствуется что-то далекое такое… разглядывающее нас из бездонного мрака вселенной точно в лупу. «Lu-pus». Не кажемся ли мы разглядывающим мурашами со всеми нашими страстями и страстишками, делами и делишками?..
Черная глубина бездонного вселенского колодца (подобно жертвенному колодцу индейцев племени майя) всегда пугала меня своей непознаваемой беспредельностью. И манила к себе мою душу… Так манит мотылька сверкающий огонь.
Но сейчас, глядя в черно-сырое небо, я видел лишь пухлые, быстро гонимые ветром осенние мокрые низкие тучи. И от этой приземленности становилось как-то спокойнее и легче на душе.