Оговорился – даже не думал шутить. Но тут черт ему ворожил явно. Что-то подействовало, зацепило. Алеша заржал как конь. Мехмат отменился, в МАРХИ Алеша поступил легко, играючи и так же и проучился первый год. Талант – да, не отнимешь.
А теперь… Шансы были. Но ничтожные.
Проснулся дядя, вылез на террасу, укутанный в плед, сели ужинать, потом расписали пулю – Мотя всех безжалостно обставил. Тогда еще можно было на что-то надеяться.
Потом был еще Лешкин звонок, месяца через полтора. «Здорово! Две новости у меня, одна херовая, другая мудовая, с какой начинать? С херовой? Отец в больнице – инфаркта нет, был приступ, кардиограмма, говорят, так себе. Я уж думаю, по такой жаре. Он в двадцать третьей, на Яузе, перевели из реанимации, я сейчас был, а ты смотри – найдешь время, съезди. Ну и своим скажи… Вторую рассказывать? Меня завалили на английском. Ниче так, да? Ладно, буду пересдавать, полная фигня, охренели они там все от жары. Все, давай, Мотьк, я уже убегаю, у меня встреча».
Ну вот, собственно, и все.
Через месяц после Лешкиного… после того как Лешку проводили… Математик лежал в своей комнате на кровати мордой в стенку, таял от жары. Он так все время и лежал теперь, вставал только на экзамены. Сдавал, впрочем, хорошо, хотя ни хрена не готовился. После каждого экзамена шел с ребятами отмечать. Пил, шутил. Потом возвращался домой и ложился. Один раз встал не на экзамен; мать сказала: «Матвей, возьми себя в руки, помоги дяде с тетей!» Дядю выписали из больницы, он захотел на дачу – ехать на электричке было нельзя, надо было организовать машину. Все сделал, перевез их, с последней электричкой вернулся в город и лег… Лежал, лежал, пальцем обводил узор на стенном коврике. А потом, спустя пару дней, – телефон. Мамины шаги в коридоре. И мамин крик.
Газовый баллон на даче взорвался. Соседка звонила.
Послал Алеше телеграмму.
Вот теперь точно все.
Надя. Москва, август 1991 года
Надя отдала бутерброды Гунару и пошла в сторону метро – медленно, неохотно; ей бы остаться тут, остаться, но на Кировской и так психуют, взяли с нее клятву, что она обернется за час, Гелена кричала: что тебе, медом намазано, опять в пекло, что ты за человек! – Мишель грозила, что у нее пропадет молоко. Да, надо было ехать туда, но – и она купила вафельный стаканчик, и паренек-журналист в квадратных очках, славный такой, опять попался ей на глаза. Грузный оператор шел за ним, волок камеру на плече и хищно осматривался. Паренек вдруг как будто что-то решил, подбежал к кучке людей, сунул в них микрофон:
– Вы как думаете, всю ночь здесь будете?
– Ну а как? Конечно… Хлеб у нас есть… Да мы и без хлеба… (Разноголосица.)
– Вы откуда про все это знаете? Как баррикады строить, вот это все?
– А был опыт, – прищурившись, отвечает вихрастый мужик в штормовке. – Вильнюс научил…
– Мы уже стреляные, – подхватывает кто-то в толпе, люди расступаются, вперед, под камеру пролезает пожилой дядька, задыхается астмой, морда и шея багровые, пиджак в орденах. – Мы стреляные, да… мы уж овцами побыли, будь здоров… – Не митингуй, Сеня! – дергает его кто-то сзади, тот отмахивается, его так просто не собьешь: – Нам тот опыт теперь очень пригодится! Зря мы, что ли? На шкуре на своей! Нас как тогда научили, мы так и сейчас будем! Нас знаете, как учили?
Надя понимает, что он сейчас скажет. Первое движение у нее – рвануться, убежать, не слышать этого. Но она почему-то стоит, ноги прилипли к земле, с места не сдвинешься, никуда не денешься, ноги, сапоги, юбка, ремень, гимнастерка, в потных пальцах потный платочек, солнышко поверх сжатых век и баяновый раскат внезапно – «Яблочко»; она знает, что он сейчас скажет, и он говорит – орет гневно и жалко в микрофон:
– Нас зря, что ли, учили – ни шагу назад?!
Баян где-то совсем у реки взревывает, сбивая аккорд, и разражается «Прощанием славянки», теплые пломбирные капли капают на тротуар, ей на сумку и туфли.
Гунар, Алеша. Москва, август 1991 года
Время склеилось, черный вечер. Костерки. Кой черт их туда понес, к тоннелю этому проклятому, была же какая-то причина – а, да, там на углу был единственный работающий телефон-автомат. Ребята сказали: нигде не работает, а там, на углу кольца и Калининского, есть один, пока не сломали. Гунар подумал, что если и сегодня не позвонит на Кировскую, Мишель просто сойдет с ума. Кто ж знал…
Бабьи вопли, черная выворачивающая матерщина. Толпу отшвыривает туда, откуда этот невыносимый скрежет, никогда я его больше не забуду. Одного вытащили, другого, третьего. Чернявый паренек выскакивает из гущи, держа на весу окровавленную руку, хохочет, заходясь, выгибается в арлекинозной ломке; Алеша, прежде чем его сбивают с ног, успевает легонько вмазать ему по морде.
Так тошнит, что ни одну мысль до конца не додумать – такая все мерзость бессильная и карусель перед глазами и в горле; а мысли лезут какие-то кретинские, то про детей, про Мишель – это ладно бы, а то вдруг – «письма пишут аптекари» – откуда, что это? – и все вертится в голове этот недодуманный фокус, измотал меня вконец; потом вдруг – что отложенные гастроли надо будет отработать, а как, когда? Сезон начинается. Кккка-кой там сезон, что в голове делается… Гунар тянет из кармана «Яву», а закурить не может. Алеша, кое-как выдравшись из толпы, подходит к нему, рожа то ли в грязи, то ли в копоти, губы кривятся.
Кровь и пломбирные кляксы на асфальте.
А потом, прямо сказать смешно, наступает серенький и светлый день победы.
И тогда прямо к нам подъезжает танк, как есть – подъезжает к нам танк, Т-72 Таманской дивизии, распахивается люк, и оттуда, как чертик из коробочки, выскакивает солдатик – светленький, лупоглазый, базедовый какой-то, бедолага. Сияет! Орет: «Товарищ клоун! Товарищ клоун!» – Это он мне орет! Стою, смотрю на него диким взглядом. «Товарищ клоун, я вас узнал! Я на вашем представлении был! Вы с петухом под куполом летали! Вы фокусы делали!» Вокруг истерический хохот.
Солнце совершает какой-то придурочный кульбит, ухает по параболе куда-то вниз, мне по позвоночнику, и взмывает снова вверх. Я волевым усилием собираюсь: надо чего-то схохмить, но тут боковым зрением вижу, что Алеша становится сизый и садится на тротуар.
[…Алеша отделался от назойливой сестрички, сел у стенки, все бы ничего, только вот… солнышко…
Он отчетливо помнит рыдание: ни на день не останусь, пропади все пропадом, где вертолет?! Гд е вертолет, черти бы вас взяли, бляди, сволочи!! Он отчетливо помнит свое оцепенение: орет баба. Жалко ее, она дура. Вой бьет в барабанные перепонки, лучше бы ее куда-нибудь деть подальше, потому что у нее истерика, она теперь долго будет верещать. Вокруг нее суетится сестричка с нашатырем. Другая сестричка бьет его по щекам: ну давай, мой милый, ну давай, очнись. – Да в порядке я, в порядке, нету у меня никакого шока. Я просто устал с вами со всеми разговаривать. – Ущипнул сестричку за бок, та вытаращила глаза. – Товарищ Демин! – орет ротный. – Через сутки вертолет! – Неееееееет! – вой, захлеб. Демин морщится: Надо раньше, молодой! Сам видишь, че делается… – Нееееее-еееееет! – Куда вы претесь-то все, – с тихой яростью говорит ротный.