– Ну и ну! – воскликнул он, еще больше выкатив свои рачьи глаза. – Вот это класс, а? И как вы похожи, Форнз! Провалиться мне, если не похожи. А Садз-то! Убей меня бог, ежели это не Садз! Ведь это же ты, чучело! Как живой! Будь я проклят, коли вру! Вот здорово! Сберегите эту штуку, кузнец.
– Я и сберегу, – гордо ответил тот.
Джон-Бочка с сожалением вернулся к себе в машинное отделение. После него явился Джозеф Мьюз, сутулый и по-утиному качающий на ходу головой.
– Нет, что вы скажете! – воскликнул он. – Вот красота! Да он рисует нисколько не хуже тех, которых во всяких там журналах печатают. Я иногда смотрю эти штуки. Прямо замечательно! Вы только поглядите на Садза, там, сзади. Ну, Садз, это тебе повезло, ей-ей! А теперь ему бы и нас нарисовать. Хуже мы, что ли? Чем вы можете перед нами похвастать, а?
– Как же, станет он возиться с вами, рисовать всякий сброд! – добродушно ответил кузнец. – Он только стоящих людей рисует. Не забывай этого, Мьюз. Ему нужны настоящие ребята, каких не жаль и нарисовать, а не такие, как вы, несчастные строгальщики и пильщики!
– Ну уж нет, не скажи, – презрительно отозвался Джозеф, в котором под действием этой перепалки заговорило чувство юмора. – Если он искал стоящих ребят, нечего было ходить сюда. Настоящие ребята там – снаружи. Не советую тебе забывать это, кузнец. И никогда я не видал, чтобы они водились в кузницах!
– Эй, вы, потише! – крикнул Садз, занявший наблюдательный пост в дверях. – Старшой идет!
Джозеф сделал вид, будто направляется в машинное отделение попить воды, а кузнец – будто ему необходимо раздуть пламя в горне. В мастерскую, не торопясь, вошел Джек Стикс.
– Это кто рисовал? – спросил он, окинув взглядом помещение и заметив набросок на стене.
– Мистер Витла, новичок, – почтительно ответил кузнец.
– Здорово сделано, а? – сказал мастер довольным тоном. – Картина хоть куда. Выходит, он художник?
– И мне думается, что так, – вкрадчиво сказал кузнец, всегда старавшийся ладить с начальством. Он подошел к мастеру и, став рядом, добавил: – Он эту штуку в перерыв за полчаса нарисовал.
– Вишь ты! А ведь славно! – И мастер в раздумье пошел своей дорогой.
Если Юджин умеет делать такие вещи, то зачем он здесь? Не иначе, как из-за расстроенного здоровья. И он, пожалуй, дружен с кем-нибудь из большого начальства. Надо быть с ним полюбезнее. До сих пор мастер относился к новичку с чувством опасливой подозрительности, этот человек был для него загадкой. Кто его знает, зачем он здесь – может, подослан за ним шпионить? Теперь же он подумал, что, вероятно, ошибался.
– Не давайте новичку слишком тяжелой работы, – сказал он Биллу и Джону. – Он еще недостаточно окреп. Ведь его прислали к нам для поправки здоровья.
Его распоряжение было выполнено, так как спорить с мастером не полагалось, но это откровенное заступничество было единственным, что могло повредить популярности Юджина. Рабочие не любили мастера. И Юджин пользовался бы большей симпатией, если бы мастер меньше благоволил к нему или был настроен определенно против него.
Последовавшие за этим дни хотя и были тяжелыми для Юджина, все же принесли ему душевный покой; вскоре он обнаружил, что постоянно кипевшая здесь работа, в которой он нес свою долю участия, отражалась на нем благотворно. Впервые за многие годы он стал хорошо спать. По утрам, незадолго до семичасового гудка, он надевал свой синий рабочий комбинезон и фуфайку и до полудня, а потом с часу до шести таскал стружки и щепки, складывал пиломатериалы, помогая рабочим на дворе, грузил и разгружал вагоны и вместе с Джоном-Бочкой поддерживал огонь в топках. На голове у него была старая шляпа – миссис Хиббердел нашла ее в чулане, – мягкое коричневое сомбреро, немало перевидавшее на своем веку. Он напяливал ее на голову, лихо надвигая на одно ухо. У него были большие желтые рукавицы, которые он не снимал весь день, сильно изношенные и измятые, но вполне еще пригодные для работы в мастерской и на дворе. Он научился совсем неплохо расправляться с пиломатериалами, искусно складывал бревна, «принимал со струга», за которым стоял Малаки Демси, работал на механической ножовке и выполнял всякие другие поручения. Его энергия была неистощима, потому что он устал от дум и надеялся физическим трудом заглушить и преодолеть в себе мысли об утрате своего таланта, надеялся забыть о том, что не сможет больше писать, что его карьера художника загублена. Юджина самого удивляли и радовали сделанные им наброски, так как еще недавно первой его мыслью было бы, что ничего у него не выйдет. Благодаря живому интересу рабочих и выпавшим на его долю похвалам он сделал эти рисунки шутя, и, как ни странно, сам находил их удачными.
Дома перед обедом он снимал рабочий комбинезон и, приняв холодный душ, надевал новый коричневый костюм, купленный в магазине готового платья; он решился истратить на него восемнадцать долларов, так как имел теперь верный заработок. Ему нелегко было отлучаться из мастерской за какой-нибудь покупкой, поскольку заработная плата (пятнадцать центов в час) полагалась только за фактически проработанное время. Свои картины он сдал на хранение в Нью-Йорке, но не мог съездить туда (или, вернее, не хотел терять время), чтобы заняться их продажей. Он узнал, что может отлучиться в любую минуту, не вызывая никаких расспросов, – придется только пожертвовать заработком, – но если ему хотелось сохранить плату, то для отпуска требовалась серьезная причина. Внешний вид его – вечером, по возвращении с работы в шесть тридцать, и в воскресные дни – был весьма привлекателен. Он производил впечатление человека воспитанного, чрезвычайно выдержанного и даже изысканного, а в тех случаях, когда ни с кем не разговаривал, – немного печального. Его грызла тоска и тревога, он чувствовал себя выбитым из колеи. Дома ему было скучно. Как и в Александрии, до встречи с Фридой, он тосковал по обществу молодых девушек. Где-то сейчас Фрида, думал он, что она делает? Не вышла ли замуж? Как жаль, если вышла. О, если бы жизнь послала ему такую девушку, как Фрида, – такую юную, прекрасную! Когда спускалась ночь, Юджин подолгу сидел, глядя на озаренную луною реку, – созерцание природы было его единственным утешением, – и мечтал. Как красиво все вокруг! Как прекрасна жизнь – и этот поселок, и деревья в летнем уборе, и мастерская, где он работает, и река, и Джозеф, и коротышка Джимми, и Джон-Бочка, и звезды. О, если бы снова начать писать, снова полюбить! Любить! Любить! Разве может что-нибудь сравниться с тем счастьем, какое приносит любовь!
Весенний вечер, воздух, напоенный благоуханием, – как вот сегодня, – темные деревья, склонившие верхушки; или призрачные сумерки, пронизанные серебряными, зеленоватыми и оранжевыми бликами, ласковый шепот ветерка, отдаленное кваканье лягушек – и девушка. Боже мой! Что может быть прекраснее этого? И какое значение имеет все остальное? Девушка – ее нежные юные руки обвиваются вокруг вашей шеи, ее губы прижались к вашим губам в упоении чистой любви, ее глаза поблескивают во мраке, как два светлых озера!
Так было еще совсем недавно с Фридой и когда-то с Анджелой. И как давно он пережил это со Стеллой! Милая, славная Стелла, как она была прелестна! А теперь он здесь, он болен и одинок, он женат на Анджеле, она скоро приедет, и… Он вставал, чтобы прогнать эти мысли, брался за книгу, расхаживал по террасе или шел спать. У него было тоскливо на душе, мучительно тоскливо. Где бы Юджин ни находился, для него существовала лишь одна радость – весенняя пора и любовь.