Деревня Рождествено некогда называлась Большая Грязная; она сменила свое название после того, как царевич Алексей Петрович построил здесь деревянные дворец и церковь во имя Рождества Богородицы. Эти места были дарованы ему отцом Петром I, отвоевавшим Ижорскую землю (тогда именовавшуюся Ингерманландией) у шведов. Впрочем, в глазах современников наскоро возведенные хоромы наследника престола были скорее не дворцом, а монастырем в лесной чащобе.
В конце XIX века земли эти были уже не Ингерманландией, а Вырской мызой; они делились и переходили из рук в руки. Здесь образовались ряд усадеб: Выра, Батово и уже упомянутое Рождествено. В 1890 году владельцем Выры и Рождествено стал миллионер — золотопромышленник Иван Васильевич Рукавишников, получивший Выру в качестве приданого за женой и ради округления владений подкупив Рождествено. Его внук — знаменитый писатель — деда не любил и так характеризовал последнего:
«На старых снимках это был благообразный господин с цепью мирового судьи, а в жизни тревожно-размашистый чудак с дикой страстью к охоте, с разными затеями, с собственной гимназией для сыновей, где преподавали лучшие петербургские профессора, с частным театром, на котором у него играли Варламов и Давыдов, с картинной галереей, на три четверти полной всякого темного вздора. По позднейшим рассказам матери, бешеный его нрав угрожал чуть ли не жизни сына, и ужасные сцены разыгрывались в мрачном его кабинете».
У Рукавишникова было девять детей, но до взрослых лет доросли только двое: дочь Елена и сын Василий. После смерти отца Елене достается Выра, Василию — Рождествено (1901 год). К этому времени Елена уже давно была женой и матерью. Она вышла замуж за Владимира Набокова, сына бывшего министра юстиции Дмитрия Николаевича Набокова — владельца соседней усадьбы Батово (некогда принадлежавшей К. Ф. Рылееву). Роман был быстрым и бурным. Молодые люди познакомились на реке Оредеж, сидя с удочками. Уже через несколько дней влюбленный юноша, встретив девушку на велосипеде, преградил ей дорогу и предложил руку и сердце. Оно было сразу принято. Их сын, названный по отцу Владимиром, родился 10 апреля 1899 года (по сути дела, он не был первенцем, поскольку предыдущий ребенок оказался мертворожденным).
В своих мемуарах «Чужие берега» В. В. Набоков пишет: «Старый дворянский род Набоковых произошел… от обрусевшего шестьсот лет тому назад татарского князька по имени Набок. Бабка же моя, мать отца, рожденная баронесса Корф была из древнего немецкого (вестфальского) рода и находила простую прелесть в том, что в честь предка-крестоносца был будто бы назван остров Корфу. Корфы эти обрусели еще в восемнадцатом веке, и среди них энциклопедии отмечают много видных людей. По отцовской линии мы состоим в разнообразном родстве с Аксаковыми, Шишковыми, Пущиными, Данзасами».
О собственном отце в «Других берегах» Набоков сообщает не столь уж много. Талантливый юрист, уже в двадцать шесть лет бывший профессором Императорского училища правоведения, он — свой человек в кругах петербургской аристократии — легко мог сделать крупную административную карьеру, но предпочел путь политического оппозиционера и стал одним из лидеров партии кадетов. По сути дела, он был и навсегда остался интеллектуальным снобом, имевшим о России и собственном народе весьма приблизительное, исключительно книжное понятие.
Лето мать с детьми проводила в Выре. В «Других берегах» Набоков постоянно именует родительскую усадьбу «Нашей Вырой». Однажды при одном из своих кратковременных наездов к семье англоман-отец обнаружил, что оба его старшие сына гораздо лучше читают и пишут по-английски, чем на родном языке. Например, Владимир без ошибки мог написать только одно слово «какао». Следствием стало то, что для исправления ситуации был приглашен учитель местной школы, построенной стариком Рукавишниковым, Владимир Мартынович Жерносеков. Помимо ежедневных уроков он должен был гулять с мальчиками.
О своем первом учителе Набоков сохранил самые теплые воспоминания: «У него было толстовского типа широконосое лицо, пушистая плешь, русые усы и светло-голубые, цвета моей молочной чашки, глаза с небольшим интересным наростом на одном веке. Рукопожатие его было крепкое и влажное. Он носил черный галстук, повязанный либеральным бантом, и люстриновый пиджак… Он был, как говорили мои тетки, шипением своего ужаса, как кипятком, ошпаривая человека, «красный»; мой отец его вытащил из какой-то политической истории (а потом, при Ленине, его, по слухам, расстреляли за эсерство)… Во время полевых прогулок, завидя косарей, он сочным баритоном кричал им: «Бог помощь!». В дебрях наших лесов, горячо жестикулируя, он говорил о человеколюбии, о свободе, об ужасах войны и о тяжкой необходимости взрывать тиранов динамитом».
В усадебном парке в подростке впервые проявилась страсть, обуревавшая писателя всю жизнь. Вооружившись сачком, он отправлялся в длительные прогулки по берегам Оредежа «за бабочками». Красота этих порхающих в воздухе хрупких «чудес природы» притягивала его с непреодолимой силой. Помимо любопытства постепенно пробудилось и честолюбие ученого. Ему уже мерещились толстые тома с разноцветными изображениями бабочек, некоторые из которых сопровождались подписями: «Единственный экземпляр взят русским школьником в Царскосельском уезде Петербургской губернии в 19.. году». Эти мечты со временем материализовались. В глубине души Набоков не столько гордился своими романами, сколько тем, что ему действительно удалось поймать и описать неизвестные виды бабочек — на Аляске, в штате Юта и в Бразилии.
Постепенно на вступающего в юношеский возраст Набокова стали набегать волны влюбленности. В «Других берегах» Набоков своей первой настоящей любви дает имя Тамара. На самой деле ее звали Валентиной Шульгиной; ее мать снимала дачу в селе Рождествено. Им обоим было пятнадцать лет. Ареной их любви стал обширный усадебный парк Рождествена. Сама усадьба пустовала; ее хозяин жил в Италии. Набоков вспоминает: «Мы с Тамарой безраздельно владели и просторным этим парком с его мхами и урнами, и осенней лазурью, и русой тенью шуршащих аллей, и садом, полным мясистых, розовых и багряных георгинов, и беседками, и скамьями, и террасами запертого дома».
Каждый вечер влюбленный отрок отправлялся на велосипеде на свидание под старыми липами дядиного парка. Впоследствии, пробуждая эти часы в памяти, писатель поднимается до настоящих лирических высот:
«Я заряжал велосипедный фонарь магическими кустами карбида, защищал спичку от ветра и, заключив белое пламя в стекло, осторожно углублялся в мрак. Круг света выбирал влажный выглаженный край дороги между ртутным блеском луж посредине и сединой трав вдоль нее. Шатким призраком мой бледный луч впрыгивал на глинистый скат у поворота и опять нащупывал дорогу, по которой, чуть слышно стрекоча, я съезжал к реке. За мостом тропинка, отороченная мокрым жасмином, круто шла вверх; приходилось слезать с велосипеда и толкать его в гору, и капало на руку. Наверху мертвенный свет карбида мелькал по лоснящимся колоннам, образующим портик с задней стороны дядиного дома. Там, в приютном углу у закрытых ставень окна, под аркадой, ждала меня Тамара. Я гасил фонарь и ощупью поднимался по скользким ступеням. В беспокойной тьме ночи столетние липы скрипели и шумно накипали ветром. Из сточной трубы, сбоку от благосклонных колонн, суетливо и неутомимо бежала вода, как в горном ущелье. Иногда случайный добавочный шорох, перебивавший ритм дождя в листве при соприкосновении двух мощных ветвей, заставлял Тамару обращать лицо в сторону воображаемых шагов, и тогда я различал ее таинственные черты, как бы при собственной их фосфористости; но это подкрадывался только дождь, и, тихо выпустив задержанное на мгновение дыхание, она опять закрывала глаза».