«Еретики, — говорил он в своем Богословии, — прежде чем презрели Церковь, дали известные обеты относительно ее, и потому их следует принуждать физически сдержать обеты. Принятие веры есть, конечно, акт доброй воли, но поддерживать ее— дело необходимости. Можно ли терпеть еретиков? Вопрос этот представляется с двух сторон: по отношению к самим еретикам и по отношению к Церкви. Еретики, взятые сами по себе, грешат, и потому они заслуживают не только быть отдаленными от Церкви отлучением, но и изъятыми из мира смертью. Разрушать веру, которой живут души, преступление гораздо более тяжелое, нежели подделывать монс ту, которая способствует только жизни телесной. Если же фальшивомонетчики, так же как и прочие злодеи, по справедливости присуждаются к казни светскими государями, то тем с большею строгостью следует относиться к еретикам, которых после отречения от ереси можно не только отлучать, но не несправедливо убивать. Что касается до Церкви, то она, исполненная милосердия к заблудшим, желает их обращения; потому она осуждает не иначе, как после первого или второго увещевания, согласно учению апостола. Если и после этого еретик упор ствует, то Церковь, не надеясь более на его обращение и в заботе своей о спасении остальных, отлучает его от Церкви своим приговором, предает его впоследствии светской власти для исполнения смертной казни... И ест будет так, то это не противно воле Господней» (69).
Даже в XV столетии, когда истребляли последние остатки катарства в Боснии
[38], в дни начинавшейся зари Возрождения, папа Евгений IV в доктринальном тоне уверял своего легата в Боснии, что преступление ереси искупается только смертью (70).
Светская власть, веруя в ту же идею, со своей стороны, продолжала оказывать всевозможное содействие инквизиции. Реакция именно теперь дала папству таких коронованных слуг, которые фанатично были преданы ему, католицизму и Церкви. Это был контраст первой половине XIII столетия. Людовик IX и Фердинанд III Кастильский, эти иноки на престоле, были признаны святыми за свою католическую ревность. Последний даже сам приносил дрова на эшафоты, приготовленные для еретиков. Людовик IX всегда был готов жертвовать Церкви всеми земными интересами и даже самой своей жизнью. Он был счастлив, умирая за ее дело в песках Туниса, у стен древнего Карфагена
[39]. Он выражает собою только идеалы средних веков; в его облике не отразилось ни одной черты нового времени. Он не внес ничего нового в историю человечества вообще, ни в государственную жизнь Франции в частности. Причиной его известности, обаяния его имени в потомстве было то, что он в замечательной гармонии воплотил в себе много лучших сторон минувшего. Он не обладал организаторскими способностями и ради небесного воздаяния жертвовал земными выгодами Франции. Он не скрывал этого от народа.
— Ты не король, а священник и монах, — сказала ему одна женщина.
— Да ниспошлет Бог лучшего государя Франции, — ответил ей король и приказал наградить ее.
Последний могиканин средневековой идеи, Людовик IX бился, как рыцарь, во славу веры и Мадонны, пытаясь на своих слабых плечах поддержать феодализм. Он был последним государем, который питал сочувствие к нему вопреки династическим интересам; он никогда не хотел да и не способен был служить самому себе. Его доблесть отличалась также вполне средневековым характером. Самопожертвование, аскетизм, страх греха были стимулами его существования. Его талантливый жизнеописатель передает свой разговор с королем на пути в Египет.
— Сенешаль, что бы ты предпочел, — спросил его Людовик, — быть прокаженным или совершить смертный грех?
«Я, — вспоминает Жуанвиль, — никогда не обманывал его и не мог. Я сказал ему, что предпочел бы скорее тридцать смертных грехов, нежели быть прокаженным».
Король обиделся и сделал строгое внушение Жуанвилю:
— Такой нет проказы, которая стоила бы одного смерт ного греха.
Но если Людовик IX презирал эгоизм и хотел жить для ближних, то нельзя согласиться, что он евангельски понимал это учение. Воспитанный в эпоху торжества узких римских идей, он в своей кроткой и любящей натуре затаил одну ненависть, которая терзала его всю жизнь, постепенно развиваясь. Прощая личные поношения, он не мог простить поношений веры. Сперва он надеялся, что вынужденного содействия Раймонда VII будет достаточно для подавления ереси. Он принял под свое покровительство нищенствующих монахов и определил, как мы знаем, в 1229 году плату за приводимых еретиков. Для; него ересь стала более, чем государственное преступление, уже за недонесение полагался штраф. Эта политика, естественно, должна была смениться истреблением непокорных. Знаменитые Постановления Святого Луи, изданные в 1270 году, являются самым крупным памятником нетерпимости и исключительности в вопросах совести. Они во многом опирались на местные парижские кутюмы, которые также обрекали смертной казни еретиков (71).
Такова была мораль средних веков: даже самые чистые ее представители, кроткие духом, как Фома Аквинский и Людовик IX, заражались злобой и местью, не присущими их натурам, когда шел вопрос о религии, ни душу не могла утолить одна внутренняя борьба. Людовик IХ считал себя и своих подданных призванными метин, Бога. Ни он, ни они не должны сами спорить с врагами и еретиками.
«Но обязанностью всякого мирянина, — читаем у Жуанвиля, — в случае оскорбления христианской веры, прибегать к своему мечу и вонзать его в тела хулителей и неверующих так глубоко, как он войти может».
Странно было бы объяснять эту свирепость Людовика IX влиянием на короля его друга святого Фомы Аквинского, который долго жил в Париже в якобинском монастыре на улице Сен-Жак. Строжайший принцип мести и насилия в делах веры проводился и парижскими кутюмами и ассизами иерусалимскими. В Людовике IX принцип насилия совести должен был воплотиться более, чем в ком-либо из современников, по искренности его натуры и по его способности фанатично отдаваться идее. Он три раза в неделю по постам жестоко бичевал себя плетью и три раза каждую ночь поднимался на молитву, как рассказывает его доминиканский духовник. Он хотел быть королем по писанию, судьей и царем ветхозаветным. Он считал себя обязанным давать отчет Богу в своем правлении. Он не лицемерил, подобно Фридриху И; не считал ересь государственным преступлением, и не мог владеть собой от злобы, услышав, гуляя по улицам Парижа, как кто-то вслух оскорблял величие Божие.
Однажды он велел схватить дерзкого богохульника и заклеймить раскаленным железом его губы. Когда за это против короля пошел ропот, то он сказал:
— Я лучше бы сам позволил заклеймить себя, чем допустить, чтобы подобные кощунства произносились в моем королевстве (72).
Папа Климент IV часто должен был удерживать короля от излишней жестокости и строгих мер, предпринимаемых во имя Бога. Вместе с евреями и еретиками король изгонял католических ростовщиков и банкиров. Проценты были для него выражением личного интереса, а по его высоконравственной философии эгоисты были неугодны Богу. В 1268 году он изгнал таким образом сто пятьдесят банкиров и конфисковал у них имущества на восемьсот тысяч ливров. Он сам ни во что не ставил личное оскорбление королевского достоинства, и, когда в 1243 году в Лангедоке вспыхнуло возмущение, он ничем не мстил Раймонду VII, обязав его только оказать содействие в изгнании еретиков. Он простодушно думал, что и духовенство руководится тем же бескорыстием. Он полагал допускать католиков до владения землями и замками еретиков, издал даже об этом в 1250 году особый ордонанс, но инквизиторы тотчас стали противодействовать ему. Король уступил.