С утра 15 числа началось бомбардирование города. Крепость отвечала. Но выстрелы ее почти не причиняли вреда осаждающим, которых заслонили густые сады, раскинувшиеся перед самыми крепостными верками. Персияне поздно заметили свою оплошность; они попытались было очистить эспланаду и вышли из крепости, чтобы вырубить сады,– но сделать этого им уже не позволили. Полковник Фридерикс, поставив роту карабинеров за бруствер в полной готовности к вылазке, приказал двум орудиям, бывшим в резерве, подъехал к садам и разогнал рабочих картечью. На полных рысях вынеслась вперед русская артиллерия. Персияне до того оторопели, что позволили орудиям сняться с передков у самого сада, и лишь тогда, когда картечь засвистела в кустах, крестя их по всем направлениям, открыли беспорядочный беглый огонь. Но картечь крушила всё, и выстрелы неприятеля скоро замолкли. Сквозь густую листву деревьев видны были только мелькавшие группы бегущих и бросающихся в ров сарбазов...
А в ночь трое рядовых, декабристы Пущин, Коновницын и Дорохов, с разрешения Паскевича, отправились еще раз осмотреть крепостные верки. Казачья сотня также вышла с ними из лагеря и скрытно расположилась в поле, готовая по первому выстрелу скакать к ним на помощь. Пущин, оставив между тем Коновницына и Дорохова в глубине садов, сам приблизился к крепости и высмотрел место для брешь-батареи. Погода была пасмурная, туманная, с мелким дождем; это, однако, не помешало ему хорошо изучить местность и даже трассировать батарею для ночных работ.
“Окончив поручение,– рассказывает он сам,– мы, совершенно мокрые, возвратились к Паскевичу. В палатке его я начертил осмотренную местность. Паскевич, чтобы отогреть нас, приказал подать шампанского и с ними, тремя солдатами, распил две бутылки”.
Утром 16 сентября в лагерь прибыла, наконец, осадная артиллерия. Весь день провозились с укладыванием пушек на станки и лафеты, а как только смерклось, весь гвардейский полк, батальон ширванцев, батальон крымцев и две роты саперов, с шестью орудиями, под начальством графа Сухтелена, без шума прошли сады и заложили за ними, по указанию Пущина, брешь-батарею. Еще ночь – и на этой батарее было уже установлено двадцать осадных орудий; особая батарейка для четырех мортир выдвинута была еще вперед и приготовилась действовать по крепости навесными выстрелами.
И вот, с рассветом 18 сентября, загрохотала осадная артиллерия. Персияне услыхали впервые залпы этих громадных чудовищ, от рева которых тряслась земля, сыпались верхушки башен в глубокий ров, и крепость представлялась окутанной дымом. Непрочные азиатские строения с шумом и рокотом рушились, хороня под развалинами своими несчастных жителей, искавших в них убежища. Особенное впечатление производила бомбардировка ночью, когда на темном небе зловещими огненными точками вспыхивали гранаты и бомбы, вносившие смерть и опустошение в самые дома обывателей.
Крепостные орудия мало-помалу замолкали, и лишь одна левая башня косвенными выстрелами еще удачно разбивала амбразуры русских батарей и мешала стрельбе. Против этой башни поставили ночью четыре орудия, под командой капитана Чернивецкого, перед тем отвлекавшего неустанной стрельбой внимание неприятеля от осадных работ, приблизившихся к крепостной стене уже на восемьдесят саженей. Когда стало светать, Чернивецкий разглядел дуло, торчавшее из амбразуры той башни, которая весь день боролась одна со всей брешь-батареей, и приказал навести на него все четыре орудия. Грянул залп,– персидская пушка рухнула.
19 числа осадная артиллерия гремела беспрерывно. Неприятельские орудия, одно за другим, были окончательно сбиты. Средняя четырехугольная башня, возвышавшаяся над крепостными воротами, рухнула; куртина возле нее вполовину обвалилась и близка была к совершенному падению; в стенах повсюду образовались огромные проломы, и ядра, пронизывая город, опустошали целые улицы. Легкие орудия, всего в восьмидесяти саженях, обстреливали другие башни и зубцы стен так успешно, что скоро ни один неприятельский солдат не смел на них показаться. Возможность дальнейшей защиты была очевидна. И вот, 19 сентября, в пять часов пополудни, над крепостью развилось белое знамя. Явился парламентер с письмом от Гассана, в котором славный наездник просил перемирия на три дня и дозволения гарнизону отступить с оружием в руках.
“Скажи Гассан-хану,– отвечал Паскевич парламентеру,– что если он не сдастся в двадцать четыре часа безусловно, то будет со всем своим гарнизоном на штыках моих гренадеров”.
Русские батареи участили огонь. Часу в восьмом вечера в траншеях случилось одно в сущности незначительное обстоятельство, внесшее, однако, на момент смятение в ряды осаждавших, но в то же время и послужившее поводом к развязке осады крепости. Дело в том, что палительная трубка осадного единорога, необычайно далеко отброшенная при одном выстреле, упала в пороховой погребок, помещавшийся в самой траншее, и произвела страшный взрыв. Погребок взлетел на воздух, похоронив под развалинами своими трех офицеров и двух рядовых. Густой столб черного дыма закутал траншеи; поднялась суматоха... А Гассан-хан ловко воспользовался этим моментом и со всем гарнизоном бежал из крепости, в то время как в русском лагере об этом и не догадывались. В полуразрушенной траншее восстановили порядок, и вновь началась пальба, когда в ней уже не представлялось ни малейшей надобности, а нужно было только идти в крепость с одной стороны и преследовать Гассан-хана – с другой.
Хватились, однако, еще не слишком поздно, чему помог кто-то из жителей города, старавшийся дать знать о бегстве Гассан-хана криком с крепостной стены, с очевидной для себя опасностью от русских выстрелов.
Чернивецкий рассказывает в своих записках, что он сидел в траншее с генералом Трузсоном и мирно беседовал о бесполезности конгревовых ракет, как вдруг со стен крепости кто-то закричал весьма явственно: “Солдат иди! Сардарь бежал!” Все вскочили с места. И в лагере уже шла тревога. Конница поскакала в преследование, два батальона, ширванский и карабинерный, бегом прошли за ней на Эриванскую дорогу. Кто-то прискакал в траншею с приказанием, чтобы и Чернивецкий с двумя орудиями как можно поспешнее присоединился к пехоте. Но пока орудия запрягали, колонна уже скрылась из виду, и Чернивецкому пришлось догонять ее марш-маршем. Проезжая мимо крепости, он видел массы армян, распевавших на улицах свои молитвы,– верный знак, что в крепости не оставалось уже ни одного персидского сарбаза. Сначала орудия шли как будто по настоящей дороге. На каждом шагу встречались разбросанные трупы персиян; в некоторых замечались еще признаки жизни, и около них увивались сотни грузин и татар, мародерничавших по полю. Но чем дальше, тем трупов попадалось меньше, и скоро исчезли даже признаки движения войска. Проводник попался на плохой лошаденке и не успевал скакать за орудиями, а ночь была мрачная, темная, положиться на собственное знание местности было нельзя. Отряда между тем нигде не было видно. Чернивецкий приказал наконец остановиться и стал вслушиваться... Гул скачущей колонны и крики, едва доносившиеся издали, ясно указывали, что кавалерия настигла неприятеля и рубит его, влево около горы; но это было очень далеко, и прийти туда ранее утра было невозможно.
Скоро оказалось, что проводник сбился с дороги; кругом была местность незнакомая. Попадались канавы, рытвины, можно было ежеминутно наткнуться на какую-нибудь блуждавшую шайку рассеявшихся персиян, а прикрытия никакого, и ночь – зги не видно. Была одна очень опасная минута. В темноте внезапно показалась какая-то конная толпа, двигавшаяся прямо на орудия. Один Линейный казак, случайно присоединившийся к батарее Чернивецкого, выехал к ней навстречу. Но было очень темно, и разобрать русские ли это или персияне – было нельзя. Линеец остановился и окликнул издали: “Кто едет?” Ему отвечали: “Казаки!” Выговор, однако был не казацкий. “Казаки, стой! Какого полка?” – продолжал допрашивать линеец. Молчание. Он повторил вопрос. “Казачьих полков!” – вдруг резко крикнул кто-то. Линеец повернул коня и поскакал назад.