Грибоедов еще был в постели, когда Мирза-Мамед-Али вручил ему этот проект перемирия. Статьи об оставлении Эчмиадзина и Нахичеванской области он тотчас же вычеркнул. Персияне не прекословили, но, за всем тем, в этот день ничего не было окончено.
24 числа переговоры возобновились. “И я,– рассказывает Грибоедов,– в течение целого дня должен был выдерживать диалектику XIII столетия”. Возвращались к предложениям, о которых накануне уже условились. Главное разногласие вытекало из того, что персияне требовали перемирия на целые десять месяцев. Напрасно Грибоедов старался разъяснить им, что перемирие, заключенное на столь продолжительный срок, есть тот же мир, что русский главнокомандующий, оставленный среди своего победного шествия внутрь персидской монархии, потеряет время и все плоды, приобретенные оружием. Мирза-Мамед сам хорошо понимал всю несообразность этих требований и наконец, откровенно сказал, что они необходимы для удаления из Хоя шаха и его двора, от которых обнищала вся провинция. Грибоедов дал ему почувствовать, что подобные соображения имеют смысл только для них, но что русским, когда они одержали уже серьезные успехи, необходимо позаботиться о своих собственных выгодах.
“Мы не имеем надобности в прекращении военных действий,– говорил Грибоедов.– Мысль об этом принадлежит шах-заде. Я представил ему условия, на которых оно с нашей стороны может быть допущено. Вольны принять их или нет, но мой усердный совет, чтобы успокоить край и особу шаха в его преклонных летах, да наконец для собственной безопасности и Аббаса-Мирзы,– принять просто мир, который даруется им на известных условиях”. Говорили очень долго. Наконец Грибоедов подействовал на персиян той мыслью, что если Россия завладеет Азербайджаном, то обеспечит независимость этой обширной области со стороны Персии и на десять фарсахов не позволит никому селиться около ее границы. “Охранять же эти границы,– говорил он,– будут двадцать тысяч милиции, образованной из народа, известного духом неудовольствия против нынешнего правительства. Нам стоит только поддержать этот дух, и мы навсегда прекратим политические сношения с Персией, как с государством, не соблюдающим трактатов; мы так же будем мало знать ее, как знаем теперь афганцев и прочие отдаленные народы глубокой Азии. Этот план у нас очень известен и полагается весьма реальным, но к исполнению его приступят только в самой крайности, когда персияне, упорствуя, продлят войну, ими самими начатую. Скажите от меня шах-заде, что лучше принять условия, покуда их делают”.
Грибоедов говорил все это спокойно, более в виде рассуждения, чем угрозы. По-видимому, слова его подействовали, по крайней мере, на следующий день, 25 июля, Аббас-Мирза назначил ему новую аудиенцию. На этот раз он принял его, окруженный уже важнейшими сановниками, между которыми Грибоедов заметил Аллаяр-хана, Али-Наги-Мирзу, предводителя карапапахов, и самого Гассан-хана, ярого противника всякого сближения с русскими,– он только что возвратился тогда от шаха, куда ездил просить денег и войска для защиты Эриванской области. Несмотря на это присутствие в совете лиц, явно враждебных русским интересам, Грибоедов думал, что условия России при этой последней аудиенции, в присутствии стольких важных свидетелей, будут наконец или приняты, или торжественно отвергнуты. Вышло, однако, опять ни то, ни другое. Тон принца был самый униженный, но в то же время он настаивал на перемирии на десять месяцев, и не отступал от любимой своей мысли – самому или через сына прибегнуть к великодушию русского императора.
Этим и заключилось все то, что шло к делу. Но посторонних разговоров было много, Грибоедов оставался у шах-заде еще дольше, чем в первый раз. Аббас-Мирза коснулся, между прочим, опять и ненавистного ему Ермолова. Сравнивая действия двух главнокомандующих, он говорил, что самым опасным оружием Паскевича считает то человеколюбие и справедливость, которые он оказывает всем мусульманам. “Мы знаем,– говорил Аббас-Мирза,– как он вел себя против кочевых племен на пути к Нахичевани: солдаты никого не обижали, Паскевич принимал всех дружелюбно. Этот способ приобретал доверие в чужом народе и мне известен; жаль, что я один во всей Персии понимаю его. Так действовал я против турок, так поступал и в Карабаге в кампанию прошлого года. Гассан-хан, напротив, ожесточил против себя всю Грузию, и в этом отношении усердствовал вам, сколько мог. Ермолов, как новый Чингис-хан, отомстил бы мне опустошением несчастных областей, велел бы умерщвлять всякого, кто попадет к нему в руки,– и тогда, об эту пору, две трети Азербайджана уже стояли бы у меня под ружьем, не требуя от казны ни жалования, ни продовольствия”.
Грибоедов ответил, что генерал Ермолов так же, как и нынешний главнокомандующий, наблюдал пользу государства и что можно к одной и той же цели идти различными путями.
Аудиенция кончилась в три часа пополудни, и Грибоедов, приняв от Аббаса-Мирзы письмо на имя Паскевича, в тот же день выехал из персидского лагеря, окончательно убедившись, что все рассуждения о перемирии были простой проволочкой, желанием затянуть время и хотя на несколько лишних дней остановить успехи русского оружия. Грибоедов оставил Чорсский лагерь, однако же, под впечатлением, что неприятель войны не желает, что она для него и страшна, и тягостна, что от постоянных неудач персияне пали духом, и все недовольны. Мирза-Мамед-Али говорил ему, что шахское войско наводит гораздо более трепета на жителей, нежели русские, что в виде подати на Хойскую провинцию .наложена доставка двенадцати тысяч халваров хлеба, и шах велел платить по туману за халвар, тогда как он продается по пяти между народом. И несмотря на все это, как стороной узнал Грибоедов, персидские войска готовились к нападению на Аббас-Абад. Дело в том, что военные предприятия были необходимы персиянам; иначе, оставался в бездействии, не видя случаев к грабежам и только испытывая всякого рода лишения,– войска Персии разбежались бы сами собой.
XXII. ПОХОДНЫЙ АТАМАН ИЛОВАЙСКИЙ
Походный атаман донских казачьих полков на Кавказе, генерал-лейтенант Василий Дмитриевич Иловайский, участвовавший в Джеванбулакском бою, был одной из замечательнейших личностей, выдвинувшихся в предыдущую эпоху великих европейских войн. Как ни было незначительно его личное участие в походах Паскевича, но то влияние, которое он имел на донцов как ветеран наполеоновских войн и как один из лучших представителей казачьей славы,– доставляло ему не только первенствующее место среди генералов, окружавших главнокомандующего, но и весьма деятельную, хотя и не бросающуюся в глаза роль в тогдашних событиях. Фамилия Иловайских пользовалась на Дону уже давно всеобщей и заслуженной известностью. Прадед Василия Дмитриевича, Мокей Осипович, уже жалован золотым ковшом с царским гербом, а дед его, Иван Мокеевич, сделался даже легендарной личностью вследствие одного обстоятельства, о котором семейная хроника Иловайских рассказывает следующее.
В царствование Екатерины II, Иван Мокеевич, будучи войсковым старшиной, ходил с полком на Кубань и там, в одной из схваток с черкесами, был взят в плен и продан в Снеговые горы. Ни увещания, ни угрозы горцев не могли склонить его к перемене веры и к женитьбе на черкешенке. Два раза пытался он оттуда бежать, и оба раза неудачно: горцы его ловили. И так как с каждым разом житье его становилось все хуже и хуже, то он наконец примирился со своей судьбой и перестал мечтать о возвращении на родину. Так прошло семь лет. Однажды, это было в августе, накануне праздника явленного образа Костромской Божьей Матери,– заснул он подле стала, которое пас, и вот, в сонном видении, предстала перед ним Богоматерь, которая вручила ему свой тропарь и благословила его возвратиться на родину.