– А что вы хотите? – спросила она вполне недружелюбно.
Я даже слегка опешил:
– Как? Я хочу получить квартиру.
– Ну так и получайте, вам же предлагают квартиру Бажовой.
– Я не хочу квартиру Бажовой, я хочу ту, которая освободилась.
– То есть вы хотите квартиру хорошую, – уличила она меня тут же.
– А вы хотите плохую? – поинтересовался я.
– Сейчас не обо мне речь, а о вас. Давайте говорить прямо: вы хотите квартиру хорошую. – Она так подчеркивала интонационно это слово – «хорошую», как будто в этом была видна вся степень моего падения.
– Да, – вынужден был я признаться, – я хочу квартиру хорошую.
– Вот так вы и скажите.
– Я так и говорю.
– Гм… – похоже, она растерялась. Она рассчитывала, что я буду доказывать, что хочу получить именно плохую квартиру или, в крайнем случае, какую-нибудь, тогда она могла бы мне возражать. А тут встала в тупик. – Да, но вы ведете себя неправильно, вы чего-то требуете, вы капризничаете…
Немного о птице-тройке и Альфреде Мюссе
Положив трубку, я задумался. Я стал думать, почему эти люди так враждебно воспринимают каждое мое слово? Может быть, я действительно веду себя как-то не очень порядочно? Нет, вы не подумайте, что я пытаюсь острить. В каких-то предыдущих страницах я пытался достичь какого-то юмористического эффекта, но здесь нет. Здесь я пытаюсь говорить совершенно серьезно. Я был растерян. Я думал, что все права, не только юридические, но и моральные, настолько на моей стороне, что меня сразу же все поддержат и на стороне Иванько не останется никого, кроме Турганова. Ну, допустим, нашли они еще какого-то Кулешова. Но вот, например, Козловский. Кажется, он неплохо относился ко мне. И вообще вроде бы неплохой человек. Потом мне, правда, сказали (и сам я в этом убедился), что мерзавец, но тогда я еще не был в этом уверен. Ну а тот самый влиятельный член правления, о котором я упоминал выше, ему-то зачем Иванько понадобился? Старик (70 лет), из бывших дворян, пишет о хороших манерах, жена, тоже из бывших, играет на пианино. Разве это хорошие манеры: пытаться угодить чиновнику? Может, я правда чего-то не понял, может, у Иванько какие-то особые обстоятельства, а я пру напролом, ослепленный жаждой расширения площади?
Между прочим, в подобную моральную ситуацию я уже попадал. Когда в 1970 году меня в Союзе писателей прорабатывали за первую часть «Чонкина», среди прорабатывающих были не только Грибачев или, например, некий Винниченко, нет, среди них были люди с репутацией порядочных, а с одним из них я даже был в какой-то не очень тесной дружбе. Но вот они встают и говорят. Ну ладно, Грибачев и Винниченко – ясно, что они говорят и зачем. Но вот вступает в хор один из «порядочных». Он читал обсуждаемого писателя раньше. Он ценил его творчество, но теперь он не верит своим глазам. Он испытал горькое разочарование, подобно тому, какое испытывает, когда у такого тонкого эстета, как Альфред Мюссе, встречает явные грубости. Я сижу, я слушаю, я думаю. Ну ладно там, ну Грибачев, ну Винниченко. Но это же человек порядочный. И говорит он не сквозь зубы, не вынужденно. Он возбужден, он проводит литературные параллели, он художественно говорит. Не успел я опомниться от Альфреда Мюссе, встает другой, тот, с которым я дружил. Он говорит глухим голосом. Он Володю (чтоб подчеркнуть бывшую близость) знает давно. Знает как писателя честного, думающего. Но, понимаешь, Володя (это уже прямо ко мне), писатель может и должен критиковать все, он может подвергнуть самой резкой сатире любые наши недостатки, любого бюрократа (при этом он размахивает кулаком, как будто этими словами и громит как раз те самые недостатки и того самого бюрократа), но есть один герой, которого критиковать никогда нельзя, – это народ. Этого не позволяли себе даже такие гиганты, как Салтыков-Щедрин и Гоголь. Гоголь, который беспощадно высмеял многие недостатки прежней Руси, написал затем: «Птица-тройка!..»
Мне было бы морально гораздо проще, если бы я думал, что все подонки и негодяи, но здесь вроде бы говорит человек, разделяющий мои взгляды. Откровенно говоря, я был удручен. Будучи не очень самонадеянным, я засомневался. Мои друзья «Чонкина» хвалили. Но, может быть, они хвалили по-дружески, стесняясь сказать что-то другое?
Ведь я и сам иногда, не желая обидеть товарища, могу похвалить вещь, которая мне не очень понравилась. Но потом я подумал, что все это выглядит немножко странно. Нет, я не претендую, чтобы вещь моя непременно понравилась всякому. Я ее раньше показывал разным людям. Кому-то она нравилась больше, кому-то меньше, кому-то нравилась очень, кому-то, может быть (так уж мне все-таки не говорили, возможно, из вежливости), совсем не нравилась. Но здесь, в кабинетах, она не нравилась всем и не нравилась ничем. Ни одному не понравилась ни одна сцена и ни одна строчка. И Грибачев, и мой бывший старший друг были в этом едины. О последнем я думал, пытался его понять. Тем более что и потом он меня уверял, что в кабинете говорил искренне. Я себе представил: вот ему как члену кабинета предложили прочесть мое сочинение. Он понимает, для чего ему дали это прочесть. Если, допустим, это ему понравится, тогда, как честный человек (а в своей честности он не сомневается), он должен будет сказать, что ему это понравилось. Но если он это скажет, то тем самым навлечет на себя неприятности вплоть до изгнания из кабинета. А у него где-то там какие-то договора, книги, сценарий, представление по случаю грядущего юбилея на орден или на премию. Все рухнет, если ему понравится эта вещь. Ему будет гораздо удобнее, если эта вещь окажется плохой. Он начинает читать и при этом думает. Вот написал всего одну часть и тут же сунул на Запад. Торопится. И из-за такой ерунды. Ну, написал бы уж все, так было б хоть из-за чего отдуваться. А то одна часть. Да еще говорит, что не знает, как туда попало. Если не хотел, так не попало б. Сам сунул, а отвечать не хочет. Хочет выкрутиться. Хочет, чтоб я за него отвечал. Конечно, когда что-то начинаешь читать с такими мыслями, понравиться это что-то не может. Но он читает: «Было это или не было, теперь уж точно сказать нельзя…» Он морщится. Почему точно сказать нельзя? И что это такое – было или не было? Если не знаешь, было или не было, не рассказывай. Потом ему еще попадется какая-то неудачная строчка, а может быть, и сцена, он раздражается, под влиянием раздражения он видит только одни недостатки и не видит никаких абсолютно достоинств. После прочтения у него и вовсе портится настроение. То, что он прочел, не вызвало у него ни разу ни удовольствия, ни улыбки. А ведь некоторые наши леваки сочтут, что он так думает из трусости. Но он же не трус. Это все знают. В других случаях он кого-то защищал, с кем-то сражался. Но не может же он, рискуя собой, хвалить вещь, которая ему искренне не нравится…
Он идет в кабинет и говорит о птице-тройке. Говорит с пафосом и вполне искренне.
И это ужасно.
«Подождите, я скоро умру»
А вот еще телефонный звонок. Прорывающийся сквозь рыдания старушечий голос:
– Владимир Николаевич, это говорит такая-то. Я вас очень прошу, подождите, мне уже недолго осталось, я скоро умру.