Нищетою необычной
На чужбине дорожу.
Утром в ратуше кирпичной
За конторкой не сижу.
Где я только не шатаюсь
В пустоте весенних дней!
И к подруге возвращаюсь
Все позднее и поздней.
В полумраке стул задену
И, нащупывая свет,
Так растопаюсь, что в стену
Стукнет яростно сосед.
Утром он наполовину
Открывать окно привык,
Чтобы высунуть перину,
Как малиновый язык.
Утром музыкант бродячий
Двор наполнит до краев
При участии горячей
Суматохи воробьев.
Понимают, слава Богу,
Что всему я предпочту
Дикую мою дорогу,
Золотую нищету.
1925
Этих деталей так много, что можно говорить о «берлинском тексте» Набокова, корреспондирующим с его «петербургским текстом» и выступающим в оппозиции «своего – чужого» в качестве характеристики чужого пространства.
Весь топос набоковского Петербурга – это сакральный хронотоп, где греза, мираж, ирреальное пространство потерянных «рая», «сказки», «чуда» соотносятся с сакральным временем Рождества и Пасхи. Следует учесть, однако, что Набоков «играет» с кросспетербургским текстом, в котором топос Петербурга противопоставляется и сопоставляется с топосом Москвы по принципу «чужого европейского» и «интимного своего», так как для него Петербург – «свой» именно потому, что он «нерусский». Берлин же оставался для Набокова чужим, чуждым и нелюбимым еще и потому, что не был Петербургом. Он был остановкой на пути изгнанника, весь топос которой являлся профанным по отношению к сакральному пространству Петербурга. Набоков скрупулезно, с лупой, саркастически-серьезно исследовал его как неизвестный энтомологии вид гусеницы, из которой никогда не выкуклится бабочка.
Грубо натуралистический портрет Берлина создавался целой системой приемов. Среди них – реальные берлинские адреса: Курфюрстендам, Цоо (знаменитый Зоологический сад), аптека на углу Потсдамер и Приватштрассе с механической рекламой мыла и бритья, лекционный зал в Кройцберге, где был убит отец Набокова, адрес дантиста, причинившего в детстве «неприличную» боль – Ин ден Цельтен, 18 А, Грюневальд, Фербеллинерплатц (где были высажены анютины глазки, напоминавшие Набокову и его маленькому сыну своей «кляксой» «толпу беснующихся на ветру маленьких гитлеров»), Винтергартен, Шарлоттенбург, Павлиний остров, Ангальтский вокзал, вокзал на Фридрихштрассе, Тауенциештрассе, Шварцвальд. Реалии быта: Полицейское управление, Финансовое управление, эмигрантские газеты («Руль»), литературные вечера, экскурсии за город, русские рестораны («Pir goroj»), пансионы, магазины, балы, монархические собрания, русский кинематограф.
Если «воздушному», «призрачному» Петербургу у Набокова изоморфны сияние, сверкание, серебристый и золотистый цвета, детский смех, восторг, величавость, изобилие, теплота и праздничность, то «приземленному», «чересчур реальному», «слишком материальному», ненавистному Берлину в рассказах, романах, мемуарах писателя соответствуют будничность, сумеречность, бледность, тусклость, сырость, холод, отсутствие тайны, из цветов – черный, белый, серый, тускло-оливковый, тускло-коричневый, нищета, каторжный труд, усталость, скука, неопрятность, грубая пища, примитивность, безвкусие, скудность, скупость, аляповатость, агрессивность и милитаризм.
Воспоминания о Петербурге у Набокова, о прошлом, счастливом и трагическом, гадание о будущем – коннотативно связаны с экзистенциальными состояниями легкости, радости, счастья или переживаниями трагедии, разлома, крушения, катастрофы, потери «рая». Пространство же Берлина связывается всегда только с потерями, кражей, обманом, плагиатом, изменами, насилием, ощущением униженности и отвращением.
В счете, предъявляемом Берлину, сочетаются разновеликие детали. Так, к примеру, в «Других берегах» писатель упоминает о раскраденной отцовской библиотеке, следы которой были обнаружены им на уличных лотках в Берлине, здесь же была им самим потеряна трость из прадедовской коллекции. Тут же он не упустил случая пройтись по своим дальним и хорошо обеспеченным немецким родственникам, судившимся из-за набоковского наследства в то время, как он, бедствуя, скитался из пансиона в пансион.
Физическое отвращение вызывает описание «серых бутербродов», которые жуют немецкие рабочие, «пудовых шуток» обывателей, сцены отдыха немецких бюргеров возле Грюневальдского озера: «Сероногие женщины в исподнем белье сидели на жирном сером песке, мужчины, – одетые в грязные от ила купальные трусики, гонялись друг за другом», – нечистоплотность пансионов: «Эта ванна была вся снутри облеплена хозяйскими волосами, сверху на веревке зловонно сохли безымянные тряпки, а рядом у стены стоял старый, пыльный, поржавевший велосипед».
Сфера немецкой культуры также для Набокова являлась воплощением примитива и вторичности. Так, он отмечал вошедшие в моду военную музыку, «ремесленную» поэзию, «бесталанное» искусство карикатуры, и даже в любимой им энтомологии отказывал немецким ученым в приоритетах, отмечая их консерватизм, устаревшие взгляды и заботу о материальной выгоде: «Немцы силились не замечать новых течений и продолжали снижать энтомологию едва ли не до уровня филателии».
Сарказм писателя нашел выход в коротком рассказе «Путеводитель по Берлину», написанном в декабре 1925 г. Рассказ состоит из 5 (мифологическое число!) частей, вполне описывающих «чужой» мир: I – «Трубы»; II – «Трамвай»; III – «Работы»; IV – «Эдем»; V – «Пивная». Среди мотивов, проходящих через весь текст, отметим оппозицию «звериное – человеческое». Собственно, к «человеческому» относятся лишь образ рассказчика и «белокурого ребенка», в будущем воспоминании которого должно сохраниться рассказанное.
Все остальное, с одной стороны, имеет вполне реальные черты жизни Берлина, что дало возможность немецкому литературоведу Дитеру Циммеру прочитать рассказ как документальный текст и проиллюстрировать его черно-белыми фотографиями 20-х годов ХХ в. С другой стороны, все описываемое в рассказе подчеркивает звериную сущность окружающего, что дает возможность воспринимать образ города как некоего наводящего ужас монстра.
Основными его характеристиками становятся «железность» (трубы, трамваи, рельсы, монеты, пуговицы мундира, чугунные молоты, почтовые ящики, решетки клеток), «агрессивность» (жесткие грубые руки трамвайного кондуктора, грубые пальцы, тряска трамвая, дребезжание фургона, резкие звуки уличных работ, резкие движения, клетки Зоологического сада, «жерла» труб, «бомба» лиственницы, вагонная «корма», морские звезды о пяти концах, даже черепаха напоминает «гугнивого кретина, которого вяло рвет безобразной речью») и «примитивность» (интересы только физиологического характера – пивная, бутылки; пекарь «ангельского» вида; грузчики, переносящие мясные туши; убогая, неопрятного вида еда; биллиард; газеты; отсутствие индивидуальности: имя Отто с симметрично расположенными буквами, подходящее к трубе с ее двумя отверстиями; сексуальные аллюзии: «...и есть что-то вроде покорного ожидания самки в том, как второй вагон ждет, чтобы первый, мужеский, кидая вверх легкое трескучее пламя, снова подкатил бы, прицепился»).