Дочь художника В.А. Серова
Ольга Валентиновна Серова
30/V-44 г.
Москва. Б. Молчановка, д.18, кв.10. т. К-4-78-97.
* * *
И все-таки, хоть и прошло много лет с моей поездки в Сталине и за это время я повидал всякого, я не верю словам моего давнего собеседника Глеба Варфоломеева.
Не в зоне мы живем, но, к сожалению, часто нашей судьбой распоряжаются те, кому место в «сучьей» зоне.
Не верь, не бойся, не проси…
Когда начинало темнеть, многотысячная толпа на Тишинском рынке постепенно расползалась.
В те годы уличные фонари не горели, окна домов были плотно закрыты светомаскировкой, что осложняло свободную торговлю, бушующую от Тишинской площади до Грузинского Вала. Каждый вечер в наш двор сходились «инвалиды-фронтовики».
Днем они сидели в самых людных местах, в выношенных гимнастерках, с медалям на потертых ленточках, и собирали деньги с доверчивых граждан.
В нашем дворе на небольшом взгорке стояло несколько сараев. За ними у забора была хорошо замаскированная от посторонних глаз площадка. Вот туда-то и сползались «увечные воины». А дальше все происходило, как в сказке. Словно некто поливал их живой водой. По волшебному мановению прозревали слепые, у одноруких из-под гимнастерки вырастала потерянная на полях сражений рука, появлялись оторванные минами ноги.
Они сидели на земле, злобно матерясь, ожидая, когда отойдут части тела, затекшие за время многочасового сидения в пивной в Кондратьевском переулке или у кинотеатра «Смена».
Нас они не боялись: мы, пацаны, были их союзниками, молчание наше покупалось неведомо откуда взявшимися у них погонами, значками и ядовито-красными петушками на палочке.
Потом они умывались, благо из забора торчал обрезок водопроводной трубы с краном, переодевались в цивильное и усаживались в кружок вокруг фанерного ящика, пили водку-сырец, закусывали подозрительными дарами Тишинского рынка и матерно кляли войну, легавых, приблатненных и свою разнесчастную жизнь.
Потом они расходились по домам, а свою спецодежду, медали и гвардейские знаки оставляли безногому инвалиду дяде Мише. Из всей этой лукавой компании он был настоящим инвалидом, ходил с костылем, но никогда не вешал на свой вытертый френчик чужих наград и не врал, что потерял ногу под Харьковом или Ковелем.
Он честно рассказал нам, что работал по вербовке в Верхоянске, как известно, одном из самых холодных мест в стране, напился сильно, упал и отморозил ногу. Из больницы вышел; пока собрался, пока до Москвы доехал, а немцы уже Минск захватили. Так он и прижился в нашем дворе. Зимой и летом ютился в сараюшке, который ему дали не из жалости, а из корысти.
Сараев было четыре. Военной зимой Москва отапливалась печками-буржуйками, которые стремительно накалялись и также быстро остывали, потому огонь в них надо было поддерживать постоянно, а это требовало больших затрат дров. Их давали по талонам. Владельцы сараев, редкие счастливчики, складывали их туда, а у нас поленица стояла вдоль всего коридора.
Вот дядя Миша и охранял дрова собственников подсобных помещений. Он был мастер на все руки: умело чинил старую обувь, лудил и паял тазы и кастрюли, мастерил «жучки».
Во время войны Мосэнерго в каждой квартире рядом со счетчиком установило круглую коробочку, напоминающую мину. Подача электроэнергии была строго лимитированной. Как только счетчик откручивал положенное количество киловатт, раздавался щелчок, и квартира погружалась во мрак. Через несколько дней эта электромина вновь включала свет в квартире. «Жучок», изобретенный дядей Мишей, заставлял счетчик крутиться значительно медленнее, он легко убирался, когда за дверью раздавалось грозное слово:
— Могэс.
Тогда власть не верила нам на слово, и показания расхода электроэнергии снимали с прибора специальные уполномоченные.
И еще одно делал дядя Миша в своем сарае. Он всей приблатненной вольнице района накалывал на спину, грудь, ноги татуировки. Его постоянными клиентами были все огольцы от Патриарших до Пресненского трампарка.
Нас допускали посмотреть, как работает маэстро, как на обычной, порой не очень чистой спине появится клубок из ножей, женских головок и башен. И каждому он писал на груди, правда, с грамматическими ошибками, но кому это было важно: «Не верь, не бойся, не проси».
Как любой художник, за работу свою он получал положенный гонорар: консервы, хлеб, папиросы.
Мы мечтали об этих синих рисунках так же страстно, как и о золотых лейтенантских погонах. Мы готовы были украсть из дома практически все продукты, чтобы на груди засинела магическая надпись. Но дядя Миша был категоричен:
— Вам, пацаны, ничего колоть не буду.
— Почему, дядя Миша?
— Не пришло ваше время. Да и придет оно не к каждому. А к кому заглянет, тот без меня наколку сбацает. Но слова эти помните. Сейчас вы их не понимаете вовсе. Пожить надо, потереться среди людей, горе узнать. Вот тогда и колите их хоть на груди, хоть на руках.
Еще военным пацаном я пытался пробиться в магический смысл этих слов. Но они как-то не укладывались в моем лучезарном восприятии мира. Позже, в 50-м, я впервые понял смысл этой блатной истины. Понял и вспомнил слова дяди Миши о том, что нас должна потереть жизнь.
* * *
Интеллигенция времен «оттепели» жила особой интеллектуальной жизнью: восхищалась Ивом Монтаном, зачитывалась Ремарком, спорила о фильме «Канал» Анджея Вайды.
Во всей стране от Калининграда до Северо-Курильска появился новый кумир. Интеллигенты называли его фамильярно «Папа».
Эрнест Хемингуэй — совесть целого поколения. В Хатанге, в маленьком доме, где жили инженеры, на стене висел портрет бородатого человека в грубом свитере. А в Москве его изображение можно было увидеть в квартирах так же часто, как когда-то репродукции со знаменитой картины «Утро нашей родины». Портрет Хемингуэя стал неким отличительным знаком принадлежности к советской интеллигенции.
Миша Хайт, ушлый парень с Петровки, открыл в колхозе имени Ленина Балашихинского района цех, который штамповал великого американца на латуни. Чеканка с изображением кумира разлеталась стремительно, и Миша очень скоро стал заметной фигурой среди теневых коммерсантов.
Почти в каждом доме, где хозяева причисляли себя к нравственной элите, кроме портрета бородатого писателя, обязательно на письменном столе, или на застекленной полке книжного шкафа, или на стеллаже стояли три обезьянки. Одна закрыла лапами глаза, вторая — уши, третья — рот. Когда ты подходил к этим культовым фигуркам, хозяева многозначительно поглядывали на тебя. Молча. Ничего не объясняя. Мол, видишь, какие мы смелые.
Они усмехались, глядя на эту языческую троицу, не понимая даже, что зверьки эти стали их символом в эпоху победившего социализма.