В кабинете появился помощник.
— Коля, я тут уеду на пару часиков. Понял?
— Понял, Михаил Кириллович.
Помощник распахнул стенной шкаф, достал плащ, подал его своему шефу так, как швейцары подают пальто в ресторанах.
Довольный, Мусатов благосклонно кивнул и вышел из кабинета.
Корнеев и дежурный по изолятору, пожилой старший лейтенант, шли по тюремному коридору.
— Он голодовку грозится объявить. Поэтому я тебя, Игорь, и вызвал. Или тебя теперь «товарищ майор» называть?
— Да что ты, дядя Сережа! Ты же меня еще младшим лейтенантом помнишь, — засмеялся Игорь.
— Я-то помню. Только некоторые об этом забывают.
— Не ворчи, дядя Сережа. Где он?
— В шестой.
Подошел старшина-надзиратель, открыл камеру.
Тохадзе в разорванной рубашке сидел на нарах. Был он всклокочен, небрит. На столике стояли миски с едой.
— Встать, — скомандовал дежурный.
Тохадзе молча поднял голову.
— Почему вы отказываетесь от пищи? — спросил Корнеев.
— Пища! — хрипло закричал Тохадзе и вскочил. — Ты, мусор!.. Где ты пищу видишь? У нас свиней кормят лучше. Понял?
— Может, мне в «Арагви» съездить? — прищурился Корнеев.
— В Батуми позвони, брату, пусть еду привезут!
— По мне, Тохадзе, ты и тюремной пайки не стоишь. Тебе на свете вообще жить нельзя.
— Это не тебе, мент, решать! Суду!
— Запомни: не будешь есть — начнем кормить насильно. У нас нервы крепкие. Пошли.
Дверь камеры захлопнулась.
Тохадзе вскочил, закричал что-то гортанное по-грузински. Схватил со стола миску и бросил в дверь. Корнеев и дежурный остановились.
— Миску бросил, — сказал дежурный.
…До чего же тихо и красиво осенью в Сокольниках! Днем в парке пусто. Только гуляют несколько молоденьких мам с колясками да одинокий художник устроился у пруда. Неяркое солнце добавляет золото в краски осени. Заканчивается сентябрь безветрием и яркостью.
Желтухин прошел мимо художника, заглянул через плечо.
Художник, недовольный, обернулся.
— Извините, я так, любопытствую.
Желтухин обогнул озеро, сел на лавочку. Посмотрел прищурившись, как блестят солнечные блики на воде, достал пачку «Казбека». Долго обнюхивал папиросу, потом закурил.
Он сидел, бездумно покуривая, а глаза внимательно следили за аллеей. Ждали.
Мусатов появился стремительно. Шагал энергично, раскидывая туфлями листву.
Он подошел к скамейке, сел.
— Ну? — спросил отрывисто и зло.
— Миша, — Желтухин вздохнул, — ты посмотри, красота-то какая. Меня осень успокаивает. Душой я отдыхаю в такие дни…
— Ты меня за этим позвал? — зло спросил Мусатов.
— А хоть бы и за этим, Миша. Ты забудь, забудь о посте своем. Стань нормальным-то. Добрее стань. Проще. Может, последний раз мы с тобой такую-то осень видим. Мы же, Миша, с тобой как братья. Это у тебя родственников полный дом, а у меня ты один. Дружба наша с тех горьких блокадных дней началась.
— Ишь ты, как у пенсионеров на сборе заговорил. «Горькие блокадные дни». Не очень они для тебя горькими были.
— Ты, Миша, путаешь что-то. Это для тебя они слаще молока сгущенного. Тебе и медальку за питерские дни, и два ордена. А мне? — Голос Желтухина стал жестким, злым. — Мне что, Миша? Срок. А потом паспорт чужой. А дело одно делали. Людей голодных обирали.
У Мусатова лицо дернулось. Он хотел что-то сказать, но не смог. Так и глотнул воздух открытым ртом.
— Да, Миша, мародеры мы. Капитал свой на голодных сделали. Только ты все сберег, а я потерял. Но на следствии ох как меня крутили, о тебе молчал. Поэтому ты государственный человек, а я никто.
— Никто! — Мусатов усмехнулся. — Деньгами, наверное, стены оклеены.
— А зачем они мне, деньги-то? На кашу да творожок мне пенсии хватает. Может, эти-то деньги — компенсация мне за жизнь загубленную.
— Только не плачь, Степа, каждый сам себе жизнь выбирает.
— Вот это ты точно сказал, Миша, точно, поэтому дело у меня к тебе.
— Может, хватит дел?
— Нет, Миша, не хватит. Я тебе о Ленинграде и сроке не зря напомнил. Ты ведь все понял, умница моя? Понял, конечно? — Желтухин посмотрел на Мусатова и улыбнулся. — Вижу, что понял. Противен ты мне, Миша. Я-то вор, а ты еще хуже.
— Но, ты!.. Полегче.
— Не нравится? А валюту скупать да доченьке с сыном передавать нравится?
— И это знаешь?
— Все о тебе, Миша, знаю. Все. И хватит, о деле теперь. Позвони Громову. Его орлы Нугзара Борисовича Тохадзе арестовали.
— За что?
— Скажем так, за дело. За грабежи.
— Ты с ума сошел! Чем же я тебе помочь могу?
— Можешь. Громов тебе в рот смотрит. Попроси, мол, сын друга, туда-сюда. Он ему грабеж на квартирную кражу переквалифицирует. Вот и все. Мы его потом в лагерь, в Грузию, а там его выкупят. Пусть только Громов его дело у Корнеева заберет, и все, а там уж…
— Сколько? — спросил Мусатов.
Желтухин показал два пальца.
— Маловато.
— Это аванс. Двадцать тысяч. Дальше еще столько.
— Подумаем. Ты фамилию следователя знаешь?
— Не следователя пока, а опера. Фамилия его Корнеев.
Желтухин вошел в почтовое отделение, взял бланк телеграммы, написал текст:
«Батуми, улица Чернявского, 7, Тохадзе Гураму Борисовичу. Мы можем договориться по делу брата. Это ваш единственный шанс. Пока еще не поздно.
Корнеев».
Девушка в окошке внимательно прочла телеграмму.
— Какой-то странный текст, — сказала она задумчиво.
— А чего странного, чего, — засуетился Желтухин, — адвокат посылает телеграмму о наследстве покойного.
— Все равно странно. Вы Корнеев?
— Нет. Я по его поручению.
— А документы у вас есть?
— Конечно. — Желтухин протянул в окошко паспорт.
Девушка мельком взглянула на него, вернула обратно.
— Два сорок.
Желтухин приподнял шляпу и пошел к двери. Девушка посмотрела ему вслед, подумала и написала на настольном календаре: «Желтухин С. Козицкий, 2».
* * *
Мусатов принимал Громова на даче. Они сидели на мостках, к которым был пришвартован катер, выпивали и закусывали.