Отряды ополченцев стали стекаться под стены Москвы. Это было разношерстное воинство, временно объединившее недавних врагов. Против поляков поднялась бывшая тушинская аристократия в главе с князем Дмитрием Трубецким, казацкая голытьба атамана Ивана Заруцкого, поставившая после смерти «вора» на малолетнего сына Марины Мнишек и второго Лжедмитрия, провинциальное русское дворянство, ненавидевшее и тех, и других и признавшее своим вожаком рязанского воеводу Прокопия Ляпунова.
Слухи о том, что на изгнание поляков поднялась «вся земля», будоражили Москву, внушая мужество столичным обывателям. Было решено нанести по оккупантам одновременный двойной удар: москвичи поднимут восстание, когда на штурм пойдут отряды ополчения. В Москву свозили оружие, спрятанное в телегах с товарами, в столицу просачивались ополченцы, переодетые в городское платье.
Поляки через своих лазутчиков и русских союзников хорошо знали о надвигающейся буре. Александр Гонсевский принял беспрецедентные меры предосторожности, стараясь защитить свой гарнизон от неожиданного нападения. Патрули останавливали обывателей и заставляли их распоясываться, проверяя, не вывалятся ли у них из-под рубах ножи или пистолеты. Купцам запретили продавать ножи, топоры и прочие железные изделия, которые можно было использовать как оружие, а вскоре вышел и совершенно небывалый запрет — на торговлю дровами. Польское командование посчитало, что поленья в руках разъяренной толпы могут превратиться в эффективные орудия убийства. Московские улицы, которые по ночам запирались деревянными решетками, защищавшими от грабителей и прочего воровского люда, отныне были открыты: решетки разломали, чтобы москвичи не использовали их как прикрытие во время уличных боев. Все эти меры предосторожности, особенно запрет на торговлю дровами — и это в начале марта, когда зима едва начала отпускать свою хватку, — лишь накаляли страсти в столице. Нетопленые печи заставляли даже самых равнодушных обывателей проникаться злобой к полякам и искать возможности отомстить.
«Мы… день и ночь стояли на страже, — писал польский ротмистр Самуил Маскевич, — и осматривали в городских воротах все телеги, нет ли в них оружия: в столице отдан был приказ, чтобы никто из жителей под угрозой смертной казни не скрывал в доме своем оружия и чтобы каждый отдавал его в царскую казну. Таким образом случалось находить целые телеги с длинными ружьями, засыпанными сверху каким-либо хламом; все это представляли Гонсевскому вместе с извозчиками, которых он приказывал немедленно сажать под лед».
«Мы были осторожны; везде имели лазутчиков… Лазутчики извещали нас, что с трех сторон идут многочисленные войска к столице. Это было в Великий пост, в самую распутицу, — рассказывает тот же автор о днях, предшествовавших столкновению, — у нас бодрствует не стража, а вся рать, не расседлывая коней ни днем, ни ночью… Советовали нам многие, не ожидая неприятеля в Москве, напасть на него, пока он еще не успел соединиться, и разбить по частям. Совет был принят, и мы уже решились выступить на несколько миль от столицы для предупреждения замыслов неприятельских». Однако Александр Гонсевский в последний момент отклонил этот план — у него было слишком мало сил для сражения в открытом поле и одновременного удержания столицы.
Бояре, уже связавшие свою судьбу не столько с малолетним принцем Владиславом, в приезд которого в Россию они мало верили, сколько с его отцом, королем Сигизмундом, щедро раздававшим своим русским союзникам имения и другие милости, настаивали на нанесении упреждающего удара по заговорщикам. 17 марта, в Вербное воскресенье, патриарх совершал традиционное шествие на ослята, обычно привлекавшее массу народа. Михаил Салтыков, наживший в патриархе личного врага и даже угрожавший ему ножом за отказ подписать боярское воззвание об изъявлении покорности Сигизмунду, советовал полякам убить упрямого старика и устроить избиение собравшейся на праздник безоружной толпы. Когда Гонсевский отклонил это предложение, Салтыков якобы воскликнул: «Ныне был случай, и вы Москвы не били, ну так они вас во вторник будут бить». Предсказание этого боярина сбылось с точностью до одного дня, хотя восстание началось стихийно и вспыхнуло раньше запланированного срока.
Александр Гонсевский, опасаясь, что враги отобьют артиллерию у немногочисленных польских караульных, распорядился снять пушки со стен Белого и Деревянного городов — внешних оборонительных линий столицы — и перевезти их в расположение польского гарнизона на стены Китай-города и Кремля, составлявших внутренний защитный рубеж Москвы. Извозчики, мобилизованные для этой работы, затеяли ссору с поляками, солдаты, доведенные до нервного истощения частыми — по четыре-пять раз на дню — тревогами, схватились за оружие, на помощь извозчикам бросилась толпа, и восстание, точно готовившийся к спуску на воду огромный корабль, под килем которого случайно проткнули мешки с песком, неудержимо покатилось под гору, все набирая скорость. На помощь товарищам прискакали немецкий и польский отряды, врезавшиеся в конном строю с оголенными палашами в толпу обывателей. В рубке и давке погибло около семи тысяч москвичей, народ в панике хлынул из Китай-города в Белый город. В эту часть столицы конница не прошла. Над Москвой гудел набат, призывая к схватке, которую давно ждали. Воинской выучке наемников Гонсевского восставшие противопоставили свою многочисленность и тактику боя с помощью подвижных баррикад.
«Русские, — писал Самуил Маскевич, — свезли с башен полевые орудия и, расставив их по улицам, обдавали нас огнем. Мы кинемся на них с копьями, а они тотчас загородят улицу столами, лавками, дровами; мы отступим, чтобы выманить их из-за ограды, — они преследуют нас, неся в руках столы и лавки, и лишь только заметят, что мы намереваемся обратиться к бою, немедленно заваливают улицу и под защитой своих загородок стреляют по нас из ружей, а другие, будучи в готовности, с кровель и заборов, из окон бьют по нас из самопалов, кидают камнями, дрекольем…»
Перелом в схватке принесли три роты мушкетеров, всего 400 человек, высланные из Кремля в помощь польским всадникам. Восставшие, падавшие под градом пуль, по словам командира мушкетеров Жака Маржерета, «по многу человек сразу, как воробьи, в которых стреляют дробью», стали отступать. Вот как он описывает этот эпизод сражения: «С добрый час был слышен ужасающий гул от московитского боевого клича, от гудения сотен колоколов, а также от грохота и треска мушкетов, от шума и завывания небывалой бури, так что поистине слышать и видеть это было очень страшно и жутко. Солдаты тем не менее так стремительно нападали по всей улице, что тут уж московитам стало не до крику и они, как зайцы, бросились врассыпную. Солдаты кололи их рапирами, как собак, и так как больше не слышно было мушкетных выстрелов, то в Кремле другие немцы и поляки подумали, что эти три роты совсем уничтожены, и сильный страх напал на них. Но те вернулись, похожие на мясников: рапиры, руки, одежда были в крови, и весь вид у них был устрашающий. Они уложили много московитов, а из своих потеряли только восемь человек».
От полного истребления восставших спасла усталость немецких мушкетеров, вынужденных несколько раз подниматься по тревоге и совершать длительные пешие марши — в панцирях и с тяжелыми ружьями — в разные концы Москвы, чтобы поддержать конные отряды поляков. Всадники не могли развернуться на тесных и перерытых московских улицах, жертвы среди гусар росли, мушкетеры же просто не поспевали повсюду. У Гонсевского было слишком мало людей, чтобы длительное время сдерживать огромные толпы бунтовщиков. Время работало на москвичей. Казалось, вот-вот сбудется предсказание какого-то холопа, пообещавшего Гонсевскому насмерть закидать его людей шапками.