В этих условиях в массовом сознании сформировался и закрепился масштабный миф о Греко-персидских войнах. Следует сказать, что в рамках любой эпохи и любой цивилизации крупный и трудный военный конфликт очень скоро приобретает «мифологическое измерение», становится мощным источником мифотворчества, отчасти спонтанного, отчасти сознательного. Не стали, конечно, исключением и греки. В их последующих представлениях вооруженное столкновение с Ахеменидской державой получило чрезвычайно героизированный, а, значит, одномерный облик. Оно выглядело так, как будто бы эллины единым фронтом, сплоченно, сознательно и с полным пониманием последствий поднялись на борьбу против общего врага. Разумеется, были в их среде отступники и предатели, которые потом понесли заслуженную кару.
В действительности картина была значительно сложнее. Никакого единства между греческими государствами по отношению к персидской угрозе в начале V в. до н. э. не наблюдалось. Достаточно напомнить, что в состав Эллинского союза, созданного в 481 г. до н. э. для противостояния готовящемуся нашествию персов, вошли всего лишь три десятка полисов – из нескольких сотен, существовавших на тот момент! А остальные либо были на стороне Ахеменидов, либо занимали попросту пассивно-нейтральную, выжидательную позицию. При этом как те города, которые решили выступить против захватчиков, так и те, которые не присоединились к их движению, руководствовались отнюдь не идеями общего плана об «эллинах» и «варварах», а конкретно-ситуативными соображениями и интересами.
Впоследствии эта реальная, но не слишком-то героическая картина всё более бледнела и отступала на задний план по сравнению с картиной мифологизированной. Исторический миф о Греко-персидских войнах сыграл огромную роль во всей судьбе Эллады; именно он стал ключевым для оформления греческой этноцивилизационной («национальной») идентичности. Рождение этого мифа, собственно, и знаменовало собой то самое «похищение Европы», в результате которого последующая европейская история состоялась в том виде, в каком она состоялась.
Кто же причастен к созданию этого грандиозного здания. «Первые кирпичики» в его фундамент заложили ранние афинские драматурги, прежде всего Эсхил. В первые десятилетия V в. до н. э. в Афинах был создан и поставлен на сцене ряд трагедий о Греко-персидских войнах: «Взятие Милета» и «Финикиянки» Фриниха, но особенно прославились «Персы» упомянутого Эсхила. Есть мнение, что в 470-е гг. до н. э. было даже официально постановлено, чтобы ежегодно на суд афинской публики выставлялась драма на эту тему. Полностью сохранились только «Персы», и лишь по ним мы можем адекватно судить о позиции автора по вопросу о греко-варварских взаимоотношениях.
У Эсхила, разумеется, представлены как эллины, так и «варвары». Но различие между ними можно назвать еще скорее «эмпирическим», нежели «субстанциальным». Так, поэт отмечает такую бросающуюся в глаза особенность, как монархическое правление у «варваров»-персов и республиканское устройство греческих полисов:
Атосса: Кто ж тех ратей предводитель, самодержный властелин?
Предводитель хора: Подданства они не знают и не служат никому.
Атосса: Но пришельцев грозных силу как же встретят без вождя?
Предводитель хора: Много с Дарием к ним вторглось удальцов: погибли все
[340].
В то же время миры греков и варваров аллегорически рисуются в образах двух женщин; эти женщины – родные сестры, которые просто «ссору некую затеяли»
[341]. Само поражение персидского царя Ксеркса Эсхил объясняет отнюдь не тем, что тот, как «варвар» и человек «второго сорта», заведомо должен был проиграть; нет, это боги наказали его за чрезмерную надменность и гордыню («гибрис»). А ведь такой же «гибрис» вполне может быть свойствен не только «варварам», но и представителям эллинского народа, за что последние тоже неминуемо понесут наказание.
С точкой зрения Эсхила во многом солидарен Геродот. Но если у «отца трагедии» греко-варварское противостояние намечено, можно сказать, лишь эскизно, то «отец истории» разворачивает этот сюжет в широкую, многогранную картину, которая становится, без преувеличения, главным содержанием его фундаментального труда. Вот как начинается это сочинение: «Геродот из Галикарнасса собрал и записал эти сведения, чтобы прошедшие события с течением времени не пришли в забвение и великие и удивления достойные деяния как эллинов, так и варваров не остались в безвестности, в особенности же то, почему они вели войны друг с другом»
[342].
Здесь перед нами различие между эллинами и «варварами» проступает уже именно как «субстанциальное», а не «эмпирическое», что мы сейчас и попытаемся показать. На эмпирическом уровне «варвары» у Геродота не выступают некой единой массой: это уж слишком грубо противоречило бы фактам. К тому же великий историк (которого, кстати, часто называют также «отцом этнографии») уделяет чрезвычайно пристальное внимание образу жизни, быту обычаям различных чужеземных народов. И он просто не мог не заметить, насколько все они отличаются – не только от греков, но и друг от друга – в целом ряде отношений. Общей «модели варварства» никак не вырисовывается, если исходить только из доступных наблюдению и изучению фактов: что общего между полудиким скифом и египтянином – за плечами которого не одно тысячелетие высокой культуры?
Такая модель создается Геродотом не на фактологических основаниях (подчас даже вопреки им), а на основаниях трансцендентных – с позиции априорно заданной картины тотального противостояния двух миров. Достаточно перечитать первые главы «Истории», где разбирается достаточно пикантный сюжет – серия похищений женщин эллинами и «варварами» друг у друга, якобы послужившая причиной конфликта между ними. Финикийцы похитили аргосскую царевну Ио. Греки-критяне похитили из Финикии Европу (рационализированная версия мифа о пресловутом «похищении Европы»!), причем «этим они только отплатили финикиянам за их проступок». Следующее похищение совершили опять же греки (аргонавт Ясон, увезший из Колхиды Медею). Наконец, троянский царевич Александр (Парис), «который слышал об этом похищении», умыкнул из Спарты Елену Прекрасную: «он был твердо уверен, что не понесет наказания, так как эллины тогда ничем не поплатились». Но греки в ответ пошли на Трою войной, с чего уже по-настоящему и начался вековой конфликт Запада и Востока.
Нетрудно заметить, что в этом рассказе «варвары» выступают как нечто единое. Финикийцы, колхи, троянцы почему-то должны нести ответ за деяния друг друга, более того, вступаются друг за друга, заняв «круговую оборону» против греков. В действительности, конечно, ничего подобного не было и быть не могло: колхи II тыс. до н. э. вряд ли даже догадывались о существовании финикийцев и наоборот.
Бросается в глаза вот какое замечательное обстоятельство: странный рассказ о похищениях женщин – самое начало «Истории» Геродота. Именно этим, а не чем-либо иным автор предпочел открыть свой труд. Почему же? Ведь был альтернативный, значительно более рациональный вариант. Закончив о похищениях, историк затем говорит: «…Я хочу назвать человека, который, как мне самому известно, положил начало враждебным действиям против эллинов»
[343]. И далее следует повествование о лидийском царе Крезе, о его несчастной судьбе, о захвате Лидии персидским царем Киром; одним словом, изложение событий начинает направляться по своей основной линии, к Греко-персидским войнам.