В тот вечер, 26 июня, я вышел из метро на Театральной площади и шел к себе на Петровку, в сумерках наблюдая издали какую-то суету в глубине площади у служебного входа в театр, надежно огражденного от прохожих одинаковыми людьми в штатском. Конечно, я не мог себе тогда представить, что прохожу мимо финала исторического события. Оказалось, что именно в этот день на заседании президиума ЦК партии Берия был арестован, после чего победители демонстративно расслаблялись в театральной ложе, убеждая тем самым трудящиеся массы, что в государстве все спокойно.
Мы узнали о событии только через неделю: радио в части объявило, что Л. П. Берия не оправдал доверие партии и народа, готовил захват власти и оказался английским шпионом, за что исключен из партии, снят со всех постов и предан суду. Теперь развязались языки и у кантемировцев. Танкисты рассказали, что 26 июня, впервые в послевоенное время, их подняли по боевой тревоге. Танки двинулись на Москву, где занимали позиции против казарм внутренних войск. Но все обошлось без стрельбы, чекисты не собирались освобождать своего маршала, и танки вернулись в расположение дивизии.
Народ отнесся к событиям с привычным спокойствием и с неожиданным юмором. Вернувшись с военных сборов, я как-то раз увидел в трамвае подвыпившего гармониста, который, лихо растянув мехи, дурашливо заголосил частушки:
Паразит Берия
Не оправдал доверия,
А товарищ Маленков
Надавал ему пинков.
Было и продолжение, которое не запомнилось.
Открытая насмешка пришла на смену кровожадным лозунгам тридцатых годов. Что-то в головах людей изменилось, народ устал от борьбы с классовыми врагами и шпионами.
Оптимисты восприняли свержение Берии как еще один шаг к восстановлению нормальной жизни в стране. Действительно, атмосфера постоянного страха постепенно стала уходить. Еще до ареста Берии, сразу после смерти Сталина, было закрыто позорное дело врачей, «убийц в белых халатах». Были выпущены на свободу все профессора, кроме профессора Этингера, который скончался в тюрьме. Прекратилась оголтелая антисемитская пропаганда, отобрали орден Ленина у врача Лидии Тимашук, письмо которой трехлетней давности Сталин вспомнил и использовал как предлог для развязывания новой кампании. Впрочем, все эти события хорошо известны. Менее известно, что Хрущев, убрав с дороги опасного соперника, в своей деятельности воспользовался многими идеями его программы реформирования хозяйственной и политической жизни страны.
Событие, всколыхнувшее страну, на нашей скоротечной военной службе не отразилось. Мы бодро маршировали, изучали тактику и материальную часть, учились водить гусеничные машины – сначала трактор, потом танк, знаменитый, но снятый с вооружения Т-34, и даже стреляли из танковой пушки. Стояла настоящая июльская жара, танковые гусеницы размалывали засохшую глинистую почву танкодрома, и когда мы выбирались из танка, наши потные лица были покрыты ровным серым слоем пыли так, что если провести пальцем по щеке, на ней оставалась блестящая полоса, словно след на запылившейся лакированной крышке рояля.
К военному быту я приспособился быстро. В девятнадцать лет даже тридцатиградусная жара не способна отравить радость бытия, несмотря на тяжелые армейские сапоги и застегнутую наглухо гимнастерку. Я не страдал на учениях от жажды, мой организм легко справлялся с солдатским харчем, в отличие от многих моих однополчан, мучившихся изжогой и бегавших в офицерскую столовую за белым хлебом. Раздражала, конечно, перловка и ежедневная ржавая селедка на ужин, но я не был избалован. Впрочем, однажды у нас случился настоящий потемкинский бунт. Придя с полевых занятий на обед, изголодавшись, мы набросились на еду, но внезапно поняли, что мясо тухлое. Рота побросала ложки и потребовала начальство. Прибежал толстенький майор. Понюхав предложенную ему миску, он неуверенно заявил:
– Действительно пованивает, но есть можно, оно не вредное.
Тут на стол вскочил экспансивный Эдик Оганесян.
– Так вы нас и говно заставите кушать! – закричал он. – Оно хотя и воняет, но тоже не вредное!
Майор убежал. Обед отменили, и роте выдали сухой паек – банки тушенки, хлеб, масло и сахар. Мы все же назывались курсантами, а не солдатами, и, кроме того, в те годы в армии еще существовал относительный порядок. Революция не состоялась.
Бунтарские настроения проявились еще раз, незадолго до окончания сборов. Жара, как это часто бывает, резко сменилась грозой и ливнем. Между тем в этот день для нашего взвода полевых учений никто не отменял. К концу занятий мы промокли до нитки, устали и несколько отупели. Наконец нас построили, и мы ускоренным шагом двинулись в расположение части.
– Запевай! – скомандовал сержант, наш взводный главнокомандующий.
Взвод молчал.
– Стой! Шагом марш на месте! – скомандовал сержант.
Взвод изобразил шаг на месте.
– Запевай! – опять последовала команда.
Взвод молчал.
– Онемели, – сказал угрожающе сержант и вдруг заорал: – Ложись!
Мы легли на мокрую траву.
– Встать!
Взвод встал. С нас текла вода и грязь.
– Ложись! Встать! Ложись! Встать!
Когда взвод встал в третий раз, сержант каким-то шестым чувством, звериным чутьем понял, что сейчас его будут бить. Его простецкое лицо с белобрысым мокрым чубом, выбившимся из лихо надвинутой на лоб пилотки, изменилось. Командирский апломб мгновенно слетел, и перед окружившими его студентами в солдатской форме стоял испуганный крестьянский парнишка одних с ними лет, промокший, как и они, до костей.
– Ну что вы, ребята, – забормотал он, – я же хотел, чтобы все приободрились. Давайте бегом в казарму.
И мы побежали.
Казармы в дивизии, конечно, сильно отличались от пятизвездной гостиницы, но все же там было тепло и сухо. Мы оценили их спустя два года, когда после четвертого курса нас в теплушках – сорок человек, восемь лошадей – повезли на военные сборы в лагерь под Дорогобужем. Это был настоящий летний полевой лагерь, где личный состав размещался не в капитальных казармах, а в палатках. Условия были совершенно спартанские; палатки, которые мы ставили сами, были большие, человек на пятнадцать. Мы спали на деревянных нарах, на тюфяках, набитых сеном; было тесно, и когда ночью кто-нибудь поворачивался на другой бок, волна переворачиваний проходила от края и до края. Ночи были холодные, многие мерзли, один из нас, Феликс Мосолов, спал в пилотке с отогнутыми бортами, как в ночном колпаке. Курсантов отдали под команду майора, который до этого, по слухам, успешно перевоспитывал штрафников в отличников боевой и политической подготовки. Этот звероподобный офицер, гигант, выстроил нас на плацу и, скептически оглядев, обещал:
– Вы у меня за месяц гимнастерки семь раз по́том просолите.
Мы пожаловались своему генералу, начальнику кафедры, заявив, что приехали в часть не для солдатской муштры, а для подготовки к экзамену на офицерское звание. Жалоба подействовала. Командира сменили, режима штрафной роты мы счастливо избежали, и сборы прошли без особых событий. Теперь мы уже были опытные солдаты, можно сказать – старослужащие, по современной терминологии – «деды». Между прочим, вторые сборы продолжались дольше предыдущих, потому что начиная с этого года порядок их прохождения был изменен. Теперь студентам полагалось проходить сборы только один раз за время обучения, после четвертого курса, но зато продолжительностью тридцать дней. Таким образом, нам не повезло, и мы прослужили под знаменами на девять дней больше предыдущих курсов и на двадцать один день больше последующих.