Книга Коктейль «Две семерки» (сборник), страница 50. Автор книги Эдуард Тополь

Разделитель для чтения книг в онлайн библиотеке

Онлайн книга «Коктейль «Две семерки» (сборник)»

Cтраница 50

А потом выяснилось, что это было землетрясение, но, кажется, без особых жертв, только у бабушки ее драгоценная кошерная посуда выпала из буфета и разбилась, да кастрюля с супом слетела с керосинки.

А кроме этого землетрясения никаких бед в моем детстве не было, я охотно учился, жил в прекрасном, теплом, солнечном городе на берегу Каспийского моря, по утрам мы просыпались от громких криков торговцев рыбой, зеленью и другими товарами знойного юга. Первым появлялся разносчик рыбы. Запряженный в свою скрипучую тележку на двух колесах, он громко, на всю улицу кричал:

– Свежий рыбу пра-адаю! Свежий рыбу!

Бабушка выходила на балкон с плетеной корзинкой, клала в корзинку деньги и спускала ее на веревке вниз. А затем поднимала уже тяжелую корзинку, полную мокрой, свежей, блестящей на солнце кефалью, сазаном или даже осетром.

Затем появлялся другой торговец, он кричал:

– Свежий зелень! Свежий зелень!

И бабушка таким же манером покупала у него тархун, петрушку и прочую зелень.

Потом из-за угла появлялся ослик, который молча тащил тележку с бидонами молока и ящиками с банками мацони. А его хозяин кричал на всю Бондарную, то есть, простите, Димитрова (Бондарной она была до революции):

– Ма-ацони! Маацони-малако! Маацони!..

Далее появлялись продавцы свежих чуреков – «Гаарячий чуреки прадаю!», винограда, персиков, гранатов – утром за полчаса можно было купить с нашего балкона весь базар.

Затем соседи напротив включали радио, и всю улицу оглашали звуки домбры, бубна и тонкие, как у евнухов, голоса исполнителей народных мугамов. На плоские асфальтированные «киром» крыши, еще не размякшие под утренним солнцем, выходили соседки и принимались выбивать ковры или шерсть из своих матрацев. А днем улицу занимали мальчишки, которые, как безумные, гоняли в футбол…

Впрочем, эту улицу я уже описал многократно – и в «Любви с первого взгляда», и в «Любожиде» и, кажется, в «Журналисте для Брежнева». Но, как сказал Гена Шпаликов, в «Я родом из детства», мое бакинское детство видится мне отсюда безоблачным и ярким, как мозаика в детском калейдоскопе и как «стеклышки»-диапозитивы со сказкой про Маленького Мука в «волшебном фонаре» моего отца.

Но я сам надломил свою судьбу – на почин, первый раз.

Тогда, в сорок седьмом, мама сказала мне:

– Пришло письмо от твоего отца. Он зовет нас на Украину, в Полтаву. Но я не хочу туда ехать. Как ты думаешь?

Наверное, больше ей не с кем было посоветоваться – мне почти девять дет, а ей тридцать два, и я для нее уже взрослый мальчик.

И еще (я понял это много позже) она не хотела сходиться с отцом – они не виделись и не жили вместе уже пять лет. Но, как честная женщина, она не могла скрыть от меня отцовское приглашение.

А я, эгоист как все дети, сказал:

– Ну, как же так, мама? У всех есть папы, а у меня не будет?

И эта простая реплика решила всю ее жизнь – она собрала вещи, и мы уехали в Полтаву.

Спустя пятьдесят лет я отдал эту реплику Паше Исаеву, будущему пасынку Достоевского. В сценарии «Влюбленный Достоевский» Мария Исаева, в которую был влюблен тридцатипятилетний ссыльный Федор Михайлович Достоевский, смотрит через окно во двор, где ее молодой любовник Вергунов неумело колет дрова, и говорит своему семилетнему сыну:

– Ну что, Паша? За кого же мне замуж идти? Этот Вергунов молодой, как теленок, а Федор Михайлович нищий. Может, ни за кого не идти?

А Паша отвечает:

– Ну, как же так, мама? У всех есть папы, а у меня нет…

И Мария вышла замуж за Достоевского.

А моя мама вернулась к папе.

Из-за одной реплики.

Полтавские битвы

В Полтаве в 1947 году я впервые увидел войну. Город лежал в руинах – так, словно немцы ушли вчера. Главная – Октябрьская – и все остальные центральные улицы стояли шеренгами четырехэтажных кирпичных остовов с проломленными при бомбежках кровлями и выбитыми окнами, и завалы битого кирпича да красная кирпичная пыль покрывали искореженные мостовые.

А по этим улицам, вдоль разбитых, как черепные коробки с пустыми глазницами, домов, в город, знаменитый крутыми погромами и шведской битвой, шли беженцы-евреи – они возвращались на свои пепелища, толкая перед собой тележки с обшарпанными фибровыми чемоданами, узлами и баулами. Сверху на узлах сидели дети, сзади, держась за юбки матерей и пиджаки стариков, тоже шли дети, и я никогда не забуду того старика и старуху с жалким скрипучим столиком от швейной машины, нагруженным каким-то нищенским скарбом, – они шли, плакали и пели. Я не знал тогда, что они поют, это было что-то гортанное и совершенно непонятное мне, мальчишке из подвала, где в одной комнате, освобожденной нами от битого кирпича, мы жили еще с тремя семьями. Я смотрел на них с высоты разбитой кирпичной стены и не понимал, как тут можно петь («Мама, они что, мишигине [психи (евр.)], что ли?). Но гортанный мотив и вся эта картина с плачуще-поющими еврейскими стариками, толкавшими перед собой станок швейной машинки «Зингер» с нищенским багажом, – эта картина упала мне в сердце, и я несу ее всю жизнь, из книги в книгу, из «Любожида» в «Римский период»… У старика были почти слепые глаза, куцая борода, но хороший, звучный голос. И на этот голос мы, пацаны, вылезали из подвалов и бомбоубежищ:

– Эй, мишигине коп! [больной на голову (евр.)] Ты шо, здурив?

Тридцать пять лет спустя другой великий старик – Леонид Утесов напел мне песню, которую пел тот старик в Полтаве в сорок седьмом году, и оказалось, что эта песня – «Хава нагила». Позже, в романе «Русская дива», я опишу это подробно, а тогда, в сорок седьмом…

Я до сих пор не могу понять, как мог мой отец – ведь ему было уже сорок два года – как он мог вызвать из теплого, благополучного Баку жену и двоих детей и поселить их среди полтавских руин, в бомбоубежище, разделенном простынями на четыре угла для четырех семей…

Впрочем, через какое-то время мы оттуда съехали, отец «купил дом» – четвертушку украинской хаты-мазанки, где у нас были две крохотные комнатки и такая же кухонька с низкими потолками, белеными известкой стенами и настоящей печью, которую нужно было топить углем и дровами. Топила эту печь, конечно, моя мама, она же колола дрова и ведрами таскала для печки уголь из сарая. У нас во дворе были две секции общего с соседями сарая, там, в одной секции, мама держала уголь и откармливала в клетке гуся, а в другой отец хранил свои «стеклышки» и «волшебные проекторы», которые он скупал на развалах гигантских послевоенных полтавских ярмарок.

Нашими соседями по хате были семейство Гринько с двумя пацанами чуть старше меня – Витей и Толей, и тетя Зина. Она, по рассказам, жила во время войны тем, что первой пробирались на места массовых расстрелов евреев, раздевала еще теплые трупы, отстирывала снятую одежду от крови и продавала ее на рынке.

Вход
Поиск по сайту
Ищем:
Календарь
Навигация