Председательствовал на вечере Илья Эренбург, и «Правда» его имени даже не упомянула, зато сообщила, что концерт открыл Луи Арагон, сказав: «Этот вечер должен послужить сближению между советской литературой и литературой Франции». Безыменский же в 1971 г., в отличие от «Правды» 1936-го, несколько раз упоминает Эренбурга, но молчит об Арагоне, имя которого в Москве было уже не в чести.
То, что в Москве придавали парижскому вечеру поэтов политическое значение, подчеркивалось присутствием в зале консерватории советского полпреда В. Потемкина и бывшего замнаркома Л. Карахана. Когда через три месяца в переполненном зале «Мютюалите» политически обреченный Бухарин будет читать в переводе Мальро свой знаменитый доклад о проблемах современной культуры, полпредство ограничится присылкой третьего секретаря — не для представительства, а для формального отчета.
Консерваторская публика в цитированных мемуарах Безыменского описана так: «В первых рядах сидели представители родовой аристократии, чьи фамилии поразили нас, ибо мы уже знали их из романов Бальзака и Александра Дюма; большинство зрителей составляла парижская интеллигенция, люди весьма различных политических направлений. А несколько рядов занимали русские эмигранты».
«Правда» информировала своих читателей короче: «Аудитория, состоявшая из представителей трудовой интеллигенции, с исключительной теплотой встретила выступление поэтов».
Понятно, что советские участники отнеслись к своим выступлениям, как к делу особой политической значимости, и очень старались. Неожиданный мотив потребовал от них еще большей отдачи: «Наши спортсмены проиграли матч, — писал Сельвинский жене, — и нам нужна была блистательная победа»
[1037] (действительно, 1 января в Париже игрался футбольный матч между московской командой, составленной из игроков «Динамо» и «Спартака», и парижским «Ресингом»; стадион был полон, присутствовали два французских министра, те же Потемкин и Карахан и почти вся советская колония; выиграли французы со счетом 2:1. На стараниях французских участников литературного вечера это событие, надо думать, не отразилось).
Об откликах французской печати Безыменский вспоминал:
«Коммунистические и либеральные газеты отзывались о нас очень похвально, подчеркивая преимущества советской поэзии по содержанию и форме. Репортажи и отзывы буржуазных газет были очень своеобразными… Ни одного слова не было сказано о том, что читали мы и шестнадцать наших французских коллег. Зато великое множество строк эти газеты посвятили прическе и фигуре Луговского, импозантной манере чтения Кирсанова („русского марсельца“), моему костюму и голосу, изумительному устройству горла Ильи Сельвинского»
[1038]. Не берусь судить, насколько точен здесь мемуарист, но его фраза: «Через несколько дней мы прочли пространный репортаж о вечере, напечатанный в „Правде“», — легко проверяется: в номере газеты от 6 января под заголовком «Вечер французских и советских поэтов в Париже» был напечатан ТАССовский столбик из четырех коротких абзацев.
Конечно, постоянно думать только о делах политических в Париже трудно, и двумя строчками Безыменский информирует старших товарищей о скромном посещении поэтами парижских кабаков. Судя по двум отчетам, минимум политических забот доставлял ему Луговской. Сложнее было с Сельвинским (в отчетах он часто именуется «Сильвой»). Автор «Улялаевщины» и «Пушторга», надо полагать, не забыл нападок на него Безыменского в речи на Первом съезде советских писателей («идейные срывы», «деляческие тенденции»), эту речь Сельвинский в своем выступлении на съезде назвал «митинговой». Сохраняя позу литературного мэтра, он вынужден был политически подчиниться певцу комсомола.
Сельвинский о поездке докладывал не старшим товарищам, а жене и потому, рассказывая о выступлении в Парижской консерватории, писал только о себе:
«Как я читал „Нерпу“!! Слезы звенели у меня в горле, когда я дошел до наиболее лирической; звоны рокотали в груди. Кирсанов говорит, что я сам был похож на арфу и что было такое впечатление, будто если коснуться пальцем моего плеча — запоет звук. Я это и сам знал <…>. Я был в совершенно ослепительном очаровании. Никто не мог быть равнодушен. Кирсанов губами повторял каждый мой звук. Безыменский потом говорил мне, что жалел, что сидел сзади: он так любит смотреть, как движется кончик моего языка»
[1039].
Одна из главных задач политического руководителя группы: чтобы товарищи всюду говорили то, что надо; выступая, читали то, что надо, а не что захочется. Забавно поэтому сравнить донесения Безыменского 1935 г. с таким утверждением его мемуара 1971 г. (неизвестно, это глубокий склероз или заурядное сознательное вранье): «Каждый из выступающих поэтов мог читать те стихи, какие захочет, в любом жанре, в любом ритме, любого содержания».
Оба отчета полны обвинений в адрес Кирсанова.
Самое опасное из них, по существу политическое, обвинение: Кирсанов мог выдать фашистам немецкого писателя-коммуниста Вилли Бределя, нелегально ехавшего из Австрии. Через два года оно тянуло бы на высшую меру… Но и в 1935-м чистосердечное признание могло не спасти — начальство было проинформировано. Правда, человеческие шероховатости и несовпадения интересов в поездке были и помимо взаимоотношений с Безыменским. 6 января 1936 г. Луговской писал своей подруге в Москву:
Кирсанов, накупив три чемодана муры для Клавы
[1040] и себя, каких-то зеленых галстуков, рубашек, десу и кофточек, уезжает сегодня. У него уже нет ни копейки. В музеях он не бывал, ничем не интересовался, кроме своей популярности и кофточек. Я же хожу по музеям по 10–12 часов Нужно наверстывать. В Лувре был 5 раз, изучаю отдел за отделом…
[1041]
О том, какие оргвыводы сделали в Москве и кто победил в поединке «Безыменский — Арагон», стало известно, когда советские поэты из Парижа отправились в Лондон.
Втроем.
Без Кирсанова.
«Серапионовы братья» К. Федин и М. Зощенко в проработках 1943–1946 гг.
1. Вместо пролога
16 августа 1946 г. всех ленинградских писателей «пригласили» в Смольный (впрочем, было сделано два демонстративных исключения: А. А. Ахматову и М. М. Зощенко в Смольный не позвали). Писателям надлежало заслушать «доклад т. Жданова о журналах „Звезда“ и „Ленинград“». Было это так: «У входа милиционеры проверяют пропуска. В вестибюле — снова проверка. У лестницы — снова. Вот открываются двери, и все входят в исторический зал Смольного. Входят чинно, без толкотни. Тихо садятся. Все места заняты. На трибуне Андрей Александрович Жданов — представительный, полнеющий, с залысинами на висках, с холеными пухлыми руками. Он говорит гладко, не по бумажке (за день до этого, 15 августа, прошла генеральная репетиция доклада — для партактива. — Б.Ф.), стихи цитирует наизусть. Все, что он говорит, ужасно»
[1042]. С самого начала доклада, чтобы ни у кого не возникало и мысли хоть в чем-то оспорить его содержание, Жданов официально назвал инициатора новой литературной кампании: «Этот вопрос на обсуждение Центрального комитета поставлен по инициативе товарища Сталина, который лично в курсе работы журналов „Звезда“ и „Ленинград“ находился и находится все время, подробно изучил состояние этих журналов, прочитал все литературные произведения, опубликованные в этих журналах, и предложил Центральному Комитету обсудить вопрос о недостатках в руководстве этих журналов, причем сам лично участвовал на этом заседании ЦК и дал руководящие указания, которые легли в основу решения Центрального Комитета партии, которые я обязан Вам разъяснить»
[1043]. Эти слова не вошли в опубликованный текст доклада Жданова — типичный пример той «секретной информации», которую сообщали лишь доверенным лицам, — тем сильнее ожидался эффект.