изяществе деталей в наших представлениях о новом атоме не было той красоты, какой отличались прежние представления об атоме. Даже самые убежденные прагматики той эпохи, для которой единственным критерием истинности гипотезы являлась ее объяснительная способность, иногда мечтали о благородной, прекрасной и универсальной «теории всего на свете», если воспользоваться фразой кембриджского физика Стефена Хокина. Но создание такой теории отступало все дальше и дальше, хотя начиная с 19бо-х годов у физиков в очередной раз появилась надежда на создание такой теории. И действительно, к началу 1990-* многие физики были убеждены, что наконец-то достигли некоего элементарного уровня и что все многообразие элементарных частиц можно свести к достаточно простой и связной совокупности.
Между тем на неопределенном пространстве между такими различными дисциплинами, как метеорология, экология, неядерная физика, астрономия, динамика жидкостей, и различными
областями математики (разрабатываемыми сначала в Советском Союзе и несколько позже — на Западе, и не в последнюю очередь благодаря небывалому развитию компьютеров, являвшихся одновременно аналитическим инструментом и объектом вдохновения) возникла очередная возможность синтеза с не совсем удачным названием «теория хаоса». Ее открытием стала не столько непредсказуемость результатов абсолютно детерминистских научных методов, сколько совершенно универсальный характер форм и парадигм природы в ее самых различных и очевидно не связанных между собой проявлениях*.
Теория хаоса ознаменовала новый поворот классической концепции причинности. Она разорвала связь между причинностью и предсказуемостью; суть этой теории заключалась не в том, что события происходили случайно, а в том, что следствия из точно указанных причин не являлись предсказуемыми. Все это вызвало огромный интерес у палеонтологов и историков. Ведь это означало, что цепь исторических или эволюционных событий абсолютно последовательна и объяснима, но ьот только postfactum. Т. е. ничего нельзя точно предсказать с самого начала, потому что если бы все повторилось вновь, то любое изменение на ранней стадии, каким бы незначительным и неважным оно ни казалось в момент своего появления, привело бы к «повороту эволюции в совершенно иное русло» (Gould, 1989, Р- 5-0- У этого подхода могут быть далеко идущие политические, экономические и социальные следствия.
* Развитие теории хаоса в 197°-е и igSo-e годы имеет миого общего с «романтической» иаучиой школой, появившейся в начале девятнадцатого века. Эта школа возникла нреимуществеиио в Германии («Натурфилософия») как реакция иа «классическую» иауку Франции и Великобритаиии. Интересно, что два выдающихся новатора в этой иовой области исследования (Файгеиба-ум и Либхабер — см. Gieick, p. тбз, /97) вдохновлялись страстным аитиньютоиовским «Учением о цвете» Гете, а также его же трактатом «Оныт о метаморфозе растений», который можно рассматривать как аитиэволюциоииый (см. также главу 15).
57 О Времена упадка
Мир квантовой физики казался во многом абсурдным. Но при исследовании атома представления повседневной жизни (которой жили даже физики) не были затронуты напрямую. А вот закрыть глаза на другое потрясающее основы открытие оказалось уже не так легко. Речь идет о невероятном факте, предсказанном теоретиками на основе теории относительности, но обнаруженном в результате наблюдений только в 1929 году. Американский астроном Хаббл показал, что вселенная расширяется с головокружительной скоростью. Это расширение, примириться с которым оказалось сложно многим ученым (некоторые из них создавали альтернативные теории «стабильного состояния» космоса), было подтверждено результатами других астрономических наблюдений в гдбо-е годы. Теперь было уже невозможно не рассуждать о том, куда это расширение приведет Вселенную (и нас вместе с ней), когда и каким образом оно началось и что собой представляет история Вселенной, начавшейся с «Большого взрыва». Все это привело к бурному развитию космологии, самой популярной области науки двадцатого века. Естественные науки принялись изучать свою историю. Исключением являлась разве что геология и связанные с ней дисциплины, принципиально не занимавшиеся подобными вопросами. В результате эксперимент (т. е. воспроизведение явлений природы) в точных науках отошел на ВТОРОЙ план.
Ну как можно воспроизводить события, неповторимые по определению? Так что «расширение Вселенной» внесло в умы ученых и простых людей еще большую сумятицу.
Эта сумятица утвердила тех, кто жил в «эпоху катастроф» и размышлял о подобных вещах, в убеждении, что старому миру пришел конец или, по крайней мере, его ожидают радикальные преобразования, а наступающая эпоха еще не приняла отчетливых очертаний. Великий Макс Планк был абсолютно уверен, что существует связь между кризисом в науке и повседневной жизни:
Мы переживаем поистине уникальный исторический момент. Нам довелось ощутить на себе самый настоящий кризис сенов. Во всех областях нашей духовной и материальной жизни мы достигли критического поворотного пункта. Это относится не только к ситуации, сложившейся в обществе, но и к фундаментальным ценностям личной и общественной жизни (...) Храм науки заполонили борцы с традициями. Вряд ли найдется хоть одна научная аксиома, которую бы сегодня кто-нибудь не оспаривал. В то же время почти у каждой абсурдной теории имеются последователи и сторонники.
(Plank, 1933, р- 64)
Вполне естественно, что немец, представитель среднего класса, воспитанный на определенности девятнадцатого столетия, в^хражает нодобн^хе мысли в эноху Великой депрессии и прихода к власти Гитлера.
Маги и ихученики 571
Тем не менее большинство ученых не испытывали ни малейшего уныния. Они бы вполне согласились с Резерфордом, заявившим в 1923 году Британской ассоциации: «Мы живем в героическую эпоху физики» (Howarth, 1978, р. 92). Каждый номер научного журнала, каждый коллоквиум—а большинство ученых все еще совмещали сотрудничество и соперничество— приносили новые, увлекательные и глубокие результаты. Научное сообщество все еще оставалось достаточно небольшим (и особенно небольшим было число ученых, работавших в таких передовых областях, как ядерная физика и кристаллография), так что почти все молодые исследователи надеялись совершить фундаментальные открытия. Ученым завидовали. Несомненно, те из нас, кто учился в Кембридже, откуда вышло больше тридцати британских лауреатов Нобелевской премии первой половины двадцатого века (а это и была британская наука того времени), прекрасно знали, что бы мы стали изучать, если бы лучше разбирались в математике.
И действительно, ученые ожидали от будущего только дальнейших триумфов и интеллектуальных прорывов. И потому мирились с фрагментарностью, несовершенством и неточностью сегодняшних теорий. Ученые считали все это временным явлением. И действительно, к чему страшиться будущего исследователям, ставшим лауреатами Нобелевской премии в двадцать с небольшим лет? * Но с другой стороны, как можно было этим мужчинам (и немногим женщинам), своей работой утверждавшим ценность пошатнувшейся идеи прогресса, оставаться равнодушными к эпохе кризисов и катастроф, в которую они жили?