Однако европейский жанр романа не подходил к миру штетла, прототипы которого никогда никого не убивали и не вели замысловатых любовных интриг и где социальное давление верховенствовало над любой личной индивидуальностью (даже сумасшедший занимал нишу «городского мишугенера»). Штетл изображали в литературе изнутри, через его аутентичный семиотический материал: богатая и ассоциативная речь типичных — хотя и изображенных с преувеличениями — персонажей, которые перескакивают с одной темы на другую и погружаются в каждую тему с панисторическим еврейским мышлением и народной метафизикой, постоянно сыплют пословицами и цитатами из библиотеки традиционных текстов. Этот диалог в двух направлениях — между каждым человеком и каждым другим человеком и между настоящим и миром текста — порождал эпизодический, ассоциативно структурированный роман, который не нуждался в сюжетном хребте. Он мог быть реалистично подан только на аутентичном языке диалога персонажей, на идише. Мойхер-Сфорим, который позже «перевел» или переработал свои воображаемые миры в ивритскую форму, изобретя для этого искусственный «разговорный язык», тем самым положил начало великой прозы на иврите (см.: Alter 1988).
Напротив, концепция поэзии в 1890-х гг. находилась под главенствующим влиянием русской поэзии (и через нее — немецкого романтизма). Главным в этой поэзии был не социальный или критический реализм, а образ поэта, оригинального индивида, творящего благодаря сверхъестественному вдохновению и воскрешающего миры природы, детства, чувств, любви, личного страдания и квазирелигиозного опыта. Не случайно, что такие ивритские поэты, как Бялик и Черниховский, родились или провели детство не в штетлах, а в деревнях («на лоне природы») и сделали природу ключевой темой в описании своего духовного роста как рождающегося из детского опыта общения со здоровой, открытой, чистой и загадочной природой. Такой поэт, повернувшись к обществу, приобретает вид пророка, и его социальная миссия исходит из иррационального источника глубоких детских впечатлений, прямого контакта с незагрязненной природой, а также эмоционального страдания. Высокий язык пророческой поэзии был доступен только на иврите. Бялик, еще учась в литовской иешиве, попал под влияние русской поэзии Семена Фруга, еврея, который также писал стихи на идише, а позже — под влияние Пушкина. Но если Пушкин в стихотворении «Пророк» использовал библейский язык, то Бялику язык Библии был более доступен, он был внутренне присущ языку ивритской поэзии. Поэтому образ поэта как пророка, воспринятый из немецкого романтизма, естественным образом расцвел в ивритской поэзии. Потом появились Черниховский, Залман Шнеур (1886–1959), Яаков Фихман (1881–1958), Яаков Штейнберг (1887–1947) и другие, расширявшие границы тем и жанров ивритской поэзии до тех пор, пока они не покрыли основные направления европейского стиха. Однако в эмиграции, в Лондоне и в Америке, где царил идиш, возникла новая поэзия на идише. Она не отдавалась лирическому воображению и тонкостям языка, но посвящала себя политической риторике в правильной метрике русского стиха.
Вскоре после первого раунда формирования литературных и политических институтов пришло время следующего цикла: в начале XX в. великая идишская проза Менделе Мойхер-Сфорима, Шолом-Алейхема и Переца уже считалась классической литературой, получила широкое распространение и пользовалась народной любовью. То же самое произошло с ивритской поэзией Бялика и Черниховского. Когда в 1903 г. доктор Йосеф Клаузнер стал главным редактором Ха-Шилоах вслед за Ахад ха-Амом, это означало переход от культурной идеологии к эстетической литературе. И снова, после неудачи русской революции 1905 г., появился широкий спектр фракций разных еврейских партий, более определенных и более подробно и тщательно институционализированных, чем в 1897 г. Хорошо известно, что после поражения революции 1905 г. русская интеллигенция и литература впали в политически «пораженческое» настроение или замкнулись в себе, и от этого произошел самый интересный период в русском искусстве. Еврейская молодежь попала под влияние этого настроения, но их чувства еще усиливались впечатлением погромов: многие отвернулись от идеологии к литературе и от русского мира к миру еврейскому. Новая литература, индивидуалистическая и в широком смысле «декадентская» — в противопоставлении социальной прозе классиков — вышла на центральные позиции. На иврите можно упомянуть Бренера, Ури Нисана Гнесина (1881–1913), Яакова Штейнберга, Фихмана, Авраама Бен-Ицхака (1883–1950), а на идише — прозу Довида Бергельсона (1884–1952) и Дер Нистера (1884–1950) и поэзию Довида Эйнхорна (1886–1973), Лейба Найдуса (1890–1918) и «Молодых» (Ди Юнге) в Нью-Йорке: Мани Лейба (1883–1953), Зишу Ландау (1889–1937), Йосефа Рольника (1879–1955), Мойше-Лейба Гальперна (1886–1932) и Г. Лейвика (1888–1962). Многие из этих писателей, хотя и родились в России, в это время уехали учиться или жить на Запад. Некоторые из них родились в Галиции и находились под влиянием современной немецкой поэзии, но они тоже присоединились к общему настроению и поэтике.
Оригинальная проза высокого уровня на иврите появилась только в этой индивидуалистической литературе после 1905 г. Внутренний монолог утонченного, колеблющегося интеллектуала мог быть написан только на социально независимом языке — на иврите. И действительно, герой Эйцель («Около») Гнесина пишет прозу на иврите, окружавшие его девушки посещали «курсы» в городе и говорили по-русски, и все они живут отдельно от родителей, которые, «возможно», остались в каком-то далеком штетле и говорят на идише.
Некоторое время националистическое пробуждение питало ивритскую литературу и сионизм, но очень скоро волна повернулась в сторону идиша и Бунда. Бунд тоже стал более националистическим (как сказал Плеханов, они были «сионистами, боящимися морской качки») и обращался к массам на их языке, на идише, и с более реалистической программой, чем эмиграция в отдаленную турецкую провинцию. Берл Кацнельсон вспоминал это время:
В 1905 году началось бегство из ивритской литературы, наступило всеобщее разочарование в иврите, книги на иврите перестали публиковать. А потом начался короткий и прекрасный расцвет литературы на идише. Почти все молодые писатели того времени или перешли на идиш (как Перец Гиршбейн), или были близки к этому. И поскольку я был очень скептически настроен по отношению к сионистским вопросам, я тоже был полон сомнения относительно иврита, есть ли у него какая-то роль в жизни людей.
(B. Katznelson 1947b:76)
После 1905 г. трудно было опубликовать книгу на иврите, и крошечный журнал Бренера Ха-Меорер («Пробуждающий»), печатавшийся в лондонском Уайтчепеле в 1906 г., казался глашатаем новой ивритской литературы. Но писатели не так уж легко переходят на другой язык за два-три года, они продолжают писать, даже не имея аудитории. Поэтому ивритская литература была столь чувствительна к декадентским течениям того времени (кто может быть более одиноким, чем ивритский поэт, пишущий на «мертвом» языке и не имеющий читателя?), и поэтому она была так критически настроена, когда сталкивалась с социальными и культурными темами. (Подобные стремительные изменения позже случились в литературе на идише, когда она почувствовала, как почва уходит у нее из-под ног.)