Шломо Лави, ставший впоследствии одним из основателей кибуца Эйн Харод, писал:
Невозможно оценить, во что обходится человеку переход с одного разговорного языка на другой, а особенно на язык, который, по сути, еще не является разговорным. Какого волевого усилия это стоит. И скольких мук души, которая хочет говорить, и ей есть что сказать — но она осекается и замолкает.
(Greenzweig 1985:207)
Трудность здесь состоит в смене базового языка индивида на язык, который еще не стал базовым языком какого бы то ни было общества. И «усилие воли» относится не только к языку. Даже интеллектуал Берл Кацнельсон вспоминал:
В первые дни мне пришлось тяжело с ивритом. Я никогда в жизни не говорил на иврите. На самом деле, ивритская речь казалась мне чем-то неестественным до такой степени, что своему учителю [в Белоруссии], очень дорогому мне человеку, я доставлял много огорчений. Он говорил со мной на иврите, а я говорил с ним на идише, полагая, что иврит — это не разговорный язык. Приехав в Эрец Исраэль, я не мог составить нормальной фразы на иврите, а на иностранном языке говорить не хотел. Я решил, что не произнесу ни одного иностранного слова. И в течение десяти дней я вообще не разговаривал, а если мне приходилось как-то реагировать, то я отвечал каким-нибудь библейским стихом, близким к теме.
(B. Katznelson 1947:85)
Здесь мы видим, с одной стороны, трудность в связывании слов в предложения иначе, чем с помощью готовых фраз, а с другой — упрямое решение говорить только на иврите. И это был духовный лидер поколения, который стал плодовитым писателем и в течение нескольких лет развил собственный стиль иврита.
Существовали различия в качестве людей разных волн иммиграции. Большинство иммигрантов Первой алии не отличались глубоким образованием. Но среди рабочих Второй алии были и такие, кто получил основательный курс русского гимназического образования (большинство из них учились экстерном или с частными учителями) и много читали на иврите, идише и по-русски. Например, Берл Кацнельсон вырос в просвещенном доме и никогда не ходил в школу; отец учил его: «Ты начнешь учить русский, когда хорошо выучишь иврит», и к десятилетнему возрасту он овладел ивритом и погрузился в русскую литературу, а оттуда — в идишскую. В их доме Мидраш Раба, Добролюбов, Пушкин и Менделе Мойхер-Сфорим (т. е. ивритские религиозные, русские и идишские книги) лежали рядом на столе, и сам Берл написал статью, в которой сравнивал ивритского поэта (обратившегося в христианство) Абу Константина Шапиро с русским поэтом Лермонтовым (B. Katznelson 1947b:70). Завершили они обучение или нет, но во Второй алие существовала «интеллигенция» в русском смысле слова: т. е. туда входили не обязательно представители «свободных профессий», но и те, кто много и вдумчиво читал, задавал критические вопросы обо всем и любой вопрос поднимал на идеологический уровень. Существенное различие между образованием, уровнем сознания, идеологическими взглядами и космополитическим горизонтом иммигрантов, приехавших после падения русской революции 1905 г., и иммигрантов 1880-х гг. было в равной степени заметно и в еврейском Нью-Йорке и в созданной там литературе на идише.
На этом фоне первостепенную важность приобретала мотивация. Мотивация образовывала мост между рациональностью концептуального доказательства и иррациональностью страсти к личной реализации. В статье под названием «Бессонница языка» (или «Странствия языка», 1918; см. перевод в этой книге) Рахель Кацнельсон (будущий литературный критик и жена израильского президента Залмана Шазара) рассказывает о мучительных переживаниях, сопровождающих выбор иврита людьми, эмоционально связанными с идишской литературой. «В коммуне Кинерет велись дискуссии о кризисе социализма» (R. Katznelson 1946:9) — их было четырнадцать женщин, из последних сил работающих на земле в невероятно жаркой Иорданской долине, и у них не было другой печали, кроме кризиса социализма в Европе! (Насколько это похоже на секты в пустыне у Мертвого моря, всего сотней миль вниз по реке и двумя тысячелетиями раньше!) И в этом контексте: «Я поняла революционную природу ивритской литературы в отличие от идишской» (1946:9). «Нам пришлось предать идиш, хотя мы заплатили за это, как платят за любое предательство» (10). «Революцию, бунт нашего поколения против себя самого — вот что мы нашли в ивритской литературе» (12) (курсив мой. — Б.Х.). Она признает, что идишская литература «более национальна, чем литература на иврите» (14), но «после поражения русской революции 1905 г., когда наш народ находился в очень напряженном положении, в лучших творениях на идише было что-то успокаивающее» (15); и она продолжает:
Но это было не то, в чем мы нуждались тогда, на грани Второй алии. Ведь имей мы возможность видеть мир и думать только на идише, мы и помыслить не могли бы, что наш народ остается все еще одним из величайших народов.
(R. Katznelson 1946:15)
Ивритская литература «вернула нам уважение к самим себе» — и это «зависело не от таланта, а от свободного Человека, которым пленили нас ивритская литература и ее язык. Мы жаждали Человека…» (15). Только в ивритской литературе не было «цензуры», которая ощущалась даже в радикальных течениях идишской литературы. «Здесь люди позволяли себе размышлять о еврейском народе свободно» (16). Подобное различие между двумя литературами провел и Ицхак Табенкин:
Выявление революционной истины еврейской реальности, с которой сорваны всяческие покровы, суровое, безжалостное, критическое и аналитическое отношение Бренера — всему этому учила нас ивритская литература. И именно литература того периода вместе с древней Библией склоняла человека к иммиграции в Эрец Исраэль.
(Tabenkin 1947:29, см. перевод в этой книге)
А Рахель Кацнельсон продолжает:
Сотворение разговорного иврита началось в то время, когда возникла угроза существованию этого языка <…> Переход иврита от языка чтения к разговорному языку произошел в литературе. <…> Язык, созданный Менделе Мойхер-Сфоримом и Бяликом, избавит нас от владычества чужих языков, а на языке Бренера и Гнесина заговорит новый еврей.
(R. Katznelson 1946:21)
Бренер ответил комплиментом на комплимент. Он видел огромную волну эмиграции из черты оседлости в 1905–1906 гг., лишь брызги от которой долетали до Палестины, и в 1920 г. описывал это так:
Брызги не стали волнами. Многих рикошетом отбросило в гетто Нью-Йорка, Лондона, Парижа и т. д. Только жалкие крупицы остались с нами сегодня, перед прибытием новой, Третьей алии.
Но те немногие, кто остался, — остались. Они приспособились к реалиям Эрец Исраэль, покупали хинин вместо хлеба, выдерживали напасти от болезней и насекомых, поднимались и падали, падали и поднимались и стали одним телом — в той мере, в какой несколько сотен еврейских юношей способны образовать одно тело. Идеологические различия исчезли — теперь они кажутся смешными. Марксизм, если он вообще был, рассеялся в тяжелой жизненной борьбе, а в глазах загорелся национальный идеализм их оппонентов, проявившийся в борьбе за существование рабочего как рабочего. Теперь этот маленький устоявшийся лагерь единодушен в своем мнении, что освобождение народа Израилева и Земли Израиля осуществят не пророки и не высокопоставленные политики, не владельцы апельсиновых рощ и не духовный пролетариат, а коллективы новых трудящихся людей, которые придут могучей силой, мощным потоком, и организованная национально-коллективная армия поведет их к цели — поселениям в форме квуцот (коммун) или мошавей овдим (коллективов частных фермеров).