У Никитиных ничего такого не было – квартиру им дали двухкомнатную. «И то счастье! – повторяла мать. – Ничего, разместимся! Мальчишки в одной комнате, мы в другой». А отец был недоволен – растерянно ходил по квартирке, и было видно, что душа у него не лежит: «В доме, мать, было лучше! Простор! Да и сад…»
Мать злилась: «Простор! А печка? А вода из колонки? А мусорка за три километра?»
Печка и колонка были, чистая правда. А вот мусорка стояла рядом – метров за сто. Но сад действительно был! Да какой – яблони и сливы, груша и густой, разросшийся малинник у самого забора. Были и грядки с огурцами, редиской и клубникой, на которую они втихаря совершали набеги.
Отец страдал, а мать была счастлива. Без конца включала газовую горелку и, как завороженная, смотрела на сине-красную шипящую розу. А потом, присаживаясь на край ванны, включала горячую воду и счастливо улыбалась.
После переезда из старого дома отец погрустнел и притих. Громко вздыхая и крякая, бесцельно слонялся по квартире, не находил себе места, а по выходным торопился на «родину» – так он называл свой старый район и дом, где провел свое детство. Но домика уже не было – вскоре после их переезда его снесли, построив на этом месте новую городскую больницу.
Однако какие-то старые дома на окраине еще оставались. В них жили приятели отца и соседи. В садах по-прежнему стояли сбитые из досок покосившиеся столы, и мужики в майках и трениках все так же громко стучали костяшками домино и пили жидкое светлое разливное пиво.
Мать злилась на отца, но тот еще долго бегал на «родину».
А братьям Никитиным, Ваньке и Димке, все было по барабану – в новом районе они тут же влились в дворовую компанию и так же гоняли в футбол, так же играли в расшибалочку и так же кадрились с местными девчонками. Какая же разница где?
Братья были погодками – старший, Иван, Ванька, и младший, Дмитрий, для друзей и брата – Димыч.
Между собой жили дружно – никаких разборок и драк. Друг за дружку стояли горой – попробуй-ка тронь!
Несколько раз родители возили их в Москву. И младший, Димка, затосковал. В Москву он влюбился с первого взгляда. Ошарашенно оглядываясь, шарахаясь от проезжавших машин, задирая голову, разглядывая высоченные дома, он завидовал, завидовал спешащим по делам местным жителям, торопливым и невежливым москвичам. Вот же счастливчики! А в девятом классе твердо решил, что уедет. Он не хочет прожить свою жизнь в родном Н., в этом тухлом болоте, в этой тихой убогости, в этой скудности и вечной тоске.
Уехать, уехать. Вырваться. Мозги есть, руки-ноги на месте. Он точно знал, что прорвется, выстоит, устроится и победит.
Но ни матери с отцом, ни даже брату Ваньке ничего не говорил – знал, что за этим последует. Решил так: скажет накануне, перед самим отъездом.
Старший брат после десятого пошел к отцу на завод – сначала учеником мастера, а потом и рабочим. А через год ушел в армию. А он, Дима Никитин, сразу после выпускного объявил близким, что решил ехать в Москву поступать в институт.
Мать заохала, заголосила, отец угрюмо молчал. Но вдруг остановил материнские причитания и жестко сказал:
– Езжай, Димка! Хоть один в семье будет ученый!
Мать охнула и медленно опустилась на диван.
– Ты в своем уме, Степа?
Но тут же притихла и стенания свои прекратила.
На брата Ваньку Димка боялся смотреть – понимал, что это предательство. Даже не то, что он решил ехать, а то, что ничего не сказал. Но навсегда запомнил глаза брата – удивленные и растерянные. В них затаилась обида.
Дима Никитин вышел на перрон Казанского вокзала и замер от восхищения – он здесь, он в Москве, и он будет студентом! Будет здесь жить! Зацепится за этот прекрасный город двумя руками – не разожмешь. Да что там руками – зубами! А зубы у него крепкие и здоровые, будьте уверены! И хватка как у бойцовой собаки. Он станет столичным жителем, москвичом. Он твердо знает, как идти к своей цели. И будьте спокойны – удачу свою он не упустит!
Но не срослось, не получилось. Экзамены он завалил. Глупо срезался на математике, которую знал на «отлично».
Из общежития его погнали. Пару ночей перекантовался у нового знакомого, москвича. Но быстро понял – хозяину это в тягость. Ночевал на вокзале – несвежие булочки из буфета, несладкий чай – денег копейки. От спанья на жесткой скамейке болела спина, затекали ноги. Гигиенические процедуры в вонючем и грязном вокзальном туалете, питьевая вода с устойчивым запахом хлорки из-под крана. Он зарос щетиной. Устал. В голову ничего не приходило – в смысле, ничего путного. Возвращаться домой? Нет, ни за что. Стыдно было вернуться проигравшим, но делать нечего – пришлось. Пришлось смириться и с тем, что столица отвергла его, не приняла, дала коленом под зад. Больно, обидно, да ладно! Впереди целая жизнь! Правда, прежде всего впереди была армия – аккурат через год. Ну не бегать же от военкомата, не скрываться – позор. Да и с поступлением на следующий год будут проблемы. И по всему выходило, что надо возвращаться. Ну что ж, позор он переживет – не он один. Год перекантуется у отца на заводе, отслужит два года, а там… Он от своего не оступится.
Вернулся. Как ни странно, встретили его радостно и без насмешек. Отец похлопал по плечу – дескать, все в жизни бывает, а мать повисла на нем и не отпускала и все приговаривала: «А дома-то лучше, Димочка! Лучше, сынок!»
Брат Ванька ничего не сказал – гордым был, в отца. Но видно было, что рад: вернулся любимый братан! Они снова вместе!
Вечером напились – отец поставил бутылку и первый раз в жизни пил с сыновьями. Мать делала большие глаза, но молчала, не возражала – чувствовала важность момента.
А ночью, когда наконец улеглись, братья долго не могли уснуть, и Ванька вдруг выдал:
– Димыч, здесь тоже жизнь! Ты не думай.
Но Никитин его перебил:
– Нет, Ваня. Здесь для меня удавка. Отслужу и все равно сбегу. И не уговаривай! Не могу я здесь, понимаешь! Душно мне и хреново. Прости, брат!
Ванька обиженно засопел и ничего не ответил.
Через две недели Димка Никитин работал на заводе грузчиком. Работка была не дай бог. Но что делать? «Перекантуюсь, – утешал он себя. – Это временно. Переживу, перетерплю – выхода нет».
В сентябре он вышел на завод, а в октябре, в самом конце, когда уже почти облетели листья с деревьев и подступала самая паршивая пора поздней осени, серый и мрачный ноябрь, самый тоскливый и нудный месяц, он познакомился с Тасей.
Она была приезжей – окончив педучилище, отрабатывала по распределению три года учительницей начальных классов.
Круглая сирота, она выросла в детдоме – мать умерла от порока сердца, не дожив и до тридцати. После смерти жены отец начал пить, по-страшному, по-черному. Ну и утонул в одночасье в мелком, заросшем тиной пруду.
Тасе уже было двадцать, Никитину только исполнилось семнадцать. Была она худенькая, высокая, почти ему в рост. Кареглазая и светловолосая, с нежной, прозрачной кожей, высокими скулами и тонкими, темными, словно нарисованными бровями. Стесняясь своего роста, она сильно сутулилась, почти не поднимала при разговоре глаза. Быстро и густо краснела и говорила полушепотом. Никитин посмеивался над ней: «Как ты ведешь уроки? Тебя же не слышно!»