Он был таким спокойным.
Улыбался даже.
И глаза закрыты… и нельзя было отпускать… нельзя…
Елисей облизал лицо брата, избавляя от воды и редких мхов. А потом сел рядом и завыл. Голос его полетел по-над болотом, поднялся к серому небу, потревожив луну. И разлетелся о твердь.
Рассыпался.
Упал на мягкие мхи, чтобы потревожить и тех, кто во мхах обретается.
Плевать.
Горе выплескивалось песней. И в какой-то миг Елисей исчез в ней.
Зверь?
Человек?
Его просто не стало. И не было долго, но все же ни одна песня, даже погребальная, не могла длиться вечно. И на зов его откликнулась стая. Эта была чужая стая, не та, в которой Лис рос. Он не узнавал голоса, но… вот хриплый бас вожака. И мягкий — его волчицы, которая еще молода, но сильна и крепка. Вот разноголосица… и даже детский ломкий вой… и они придут.
Они слышат.
Они не оставят Елисея наедине с его бедой.
От этого стало немного легче. И Лис, улегшись на мхи, принялся ждать. Где-то смутно он осознавал, что надо бы уйти, но… люди его не тронут.
Те, которые были его стаей. А что до других, то пускай, быть может, тогда уйдет не только горе, но и ярость, клокотавшая в груди.
ГЛАВА 13
Поминальная
Черный хлеб.
Белое сало с тонкой мясной прожилкой. Зеленые стебли лука. Платок, разостланный прямо на полу. Фляга, которую передавали из рук в руки.
Тишина.
И я, которая этую флягу приняла.
Руки дрожали.
И слезы душили.
Неужто возможно такое, чтобы Еремы не стало? Вчерась он был, а сегодня вот…
— Давай, Зослава, пей. — Кирей протянул и флягу, и краюху хлеба на занюшку. — Пусть будет ваша Божиня к нему милосердна…
— Пусть будет, — отозвалась я, делая глоток.
Зажмурилась.
Вот же ж… первач… не самое пользительное для девки питие, только не вином же фризским душу поминать. И я занюхнула рукавом.
А может…
Архип Полуэктович разом помрачнел там, на болоте. И велел прекращать, мол, повытягивали покойников, и хватит. А после, уже когда добрались до сухого — повел он иной тропою, — раздался протяжный волчий вой. И такая тоска в нем была, что я сама едва не завыла. От голоса этого и небо потемнело, а Илья споткнулся и головой покачал.
— Недобре, — молвил он.
Архип же Полуэктович остановился и, обведя нас тяжелым взглядом — от сразу поняла, что беда случилась, — повторил:
— Недобре.
И после добавил со вздохом:
— Ерема… ушел…
А я, дурища, едва не ляпнула, мол, куда ушел? Добре, Арей руку стиснул, и тогда сообразила, что не на выселки он отправился. И слезы на глаза навернулись.
Разве мог он…
Вчерась сбег, это да, а сегодня, стало быть… не стало.
И никто не осмелился спросить, как же так вышло. И я роту не раскрыла, потому как пускай и говорит Люциана Береславовна, что, дескать, такту во мне что в корове стремления к прекрасному, а все одно разумею — не время для вопросов.
В деревню шли мы молча.
И ныне молчали.
Пили.
Думали. Каждый о своем.
Евстигней ножи свои достал, разложил на коленях и поглаживает, губы шевелятся, будто бы он им рассказывает чегой-то этакого, об чем другим ведать не стоит. Еська на руках монетку свою катает. Взглядом в стену вперился. А видеть — ничегошеньки не видит.
Кирей косу плетет. Заплетет и рушит, и наново начинает.
Арей, тот в углу устроился, разом с Ильею да Лойко. Этие не свои, но и не чужие, погнать их никто не гонит — не дело это, на поминках свару устраивать, — однако ж и к столу, сиречь платку поминальному, не идут они, признавая, что не семья.
Завтрева надо будет блинов напечь.
Как оно еще сложится, а порядок порядком быть должен…
Емельян ладонью по лицу шморгнул.
— Не реви, — одернул Егор, который туточки с самого началу сидел, голову на руки уронивши. — И без тебя тошно.
Встал и вышел.
Только дверь ляснула.
— Началось, — это произнес Евстигней, ножи убирая. — Не думал, что так быстро.
— Ага. — Еська длинное луковое перо подобрал и прикусил. — Сперва надобно было упреждение послать. По-благородному… на гербовой бумаге. Мол, так и так, разлюбезные, готовьтеся, убивать вас станем…
Он сплюнул и зажевал пером.
Поморщился.
— Мне другое вот интересно. Почему они так спокойны? Архип и эта… ведьма.
— А тебе надобно, чтоб по потолку бегали? — поинтересовался Евстигней.
— Нет, но… вам не показалось, что они чего-то такого ждали?
— Ждали, — согласился Евстигней. — Само собой, ждали. Ты ж не думаешь, что нас и вправду сюда привезли нечисть гонять? Пей уже… пока можешь. А ты, Емелька, не слушай. Хочется плакать — плачь. Вдруг да вправду легче станет… барыня ты моя… сударыня…
Он не касался ножей.
Иль я слепа стала, не увидела, как коснулся, да только взлетели оные да к самому потолку и в балку потемневшую впились, что осы злые.
А Евстя встал, покачиваясь, и тогда-то я поняла: пьян он.
— Привезли… на убой и привезли. А мы и поехали… дураки…
— Дураки, — согласился Еська.
— Наш долг служить… — Емелькин голос был тих, но слышали все. — Ей служить… и царству Росскому…
— Ей или царству? — поинтересовался Ильюшка.
Ему не ответили.
А поутру прибыли гости.
Я встала спозаранку. Да и то сказать, спалось дурно. Стоило глаза закрыть, как Ерема вставал, что живой. Хмур. Сосредоточен. Я-то там, во сне, ведала — мертвый он, а… рученьки тянул, обнять желая. Я ж отбивалась, сказывала, будто бы женихи у меня есть, прям на выбор, и выбрать все не могу. А Ерема усмехался и приговаривал, что этакого, как он, точно нетути.
Глаза открывала.
Садилась.
Смахивала испарину. И Еська, который у дверей спать устроился, прямо на полу устроился, на пол этот конскую попону кинувши, спохватывался.
Я головою качала: мол, ничего страшного, он кивал, и внове ложились.
В хате, царевичами облюбованной, было тесно.
Нет, сама-то хата обыкновенною была, крепкой и добротной. Кухонька махонькая, с печью да столом. Погреб, вход в который половичком прикрытый был.