Делали сами и мороженое. Наливали в ведро молоко, клали снег, немножко сахара, сколько выделит детям Епистинья, все это перемешивали, держали, сколько хватало терпения, на снегу — вот и мороженое.
Перебирая в памяти жизнь далеких двадцатых годов, старенькая Епистинья находила и события, которые заставляли ее тихо плакать. Это не была жгучая боль сердца, как от воспоминаний о гибели Саши или других сыновей. Раскаяние, укор, что она мало любила и жалела детей, вызывали в душе чувство досады на себя и вины перед ними. Вот хотя бы то же мороженое.
Послала она однажды летом Ваню и Илюшу на базар в Тимашевскую продавать молоко. Пока два мальчика несли бутыль до станичного базара, молоко разболталось, и пришлось им продать его дешево. И тут услышали они, как веселый армянин зазывал, приглашал: «Морожный! Сладкий! Холодный!..» А вокруг него и его дымящегося бачка толпились мальчишки и девчонки и с видимым удовольствием кусали белую сладость в хрустящем вафельном кулечке. Съели Ваня с Илюшей по одному мороженому, разве сравнишь со своим молоком со снегом. Съели по второму… В общем, вернулись без молока и без денег.
И Епистинья позже, глядя на фотографии сыновей, не могла без слез вспоминать, как она рассердилась, расстроилась, заплакала, опустившись в досаде на скамейку. «Та шо ж вы за хлопцы такие! У меня соли нэма, спичек нэма, а они все потратили на мороженое!..» Бедные мальчики, родные, золотые, опустились на колени, уткнулись в ее подол, тоже заплакали: «Простите, мама… Мы не удержались… Такое сладкое. Больше не будем!» Совестливым ее мальчикам страшно было подумать, что вот теперь мама не будет их любить… «Та шо я тогда на них напустилась, шо ругалась!.. Такую короткую жизнь Бог им дал… Хоть мороженого попробовали…»
«Надлом»
«Надлом», о котором говорил Федор Палкин, висел во всей атмосфере той жизни. Жило ожидание нового, не очень ясно какого, но хорошего, жила ирония к старому, которое еще крепко держалось. Собственно, никакого «надлома» и не было. Жизнь продолжалась, приходила в себя страна, оживала. Господ прогнали, но, к великому разочарованию многих, не происходило ожидавшегося ими чуда — немедленного рождения новой счастливой жизни; ее еще нужно было долго и терпеливо строить, эту новую жизнь. Да и неясно было, что, собственно, она должна собой представлять. Пока жизнь текла по-старому, лишь понемногу улучшаясь.
«Надлом», кажется, должен был разрушить семью Степановых. Ведь Епистинья, по всем данным, — обычный представитель старого, отмирающего, уходящего: она неграмотная, верит в Бога, держит дома иконы, любит работать в своем доме, хозяйстве, огороде, песни поет старинные, по праздникам ходит в церковь в станицу, к ней наведываются изгнанные из монастыря монахини, детей своих всех крестила в церкви. С другой стороны, эти ее крещеные дети один за другим вступали в комсомол. Вася был организатором ячейки на хуторе и первым в ее истории секретарем, ребята тянулись к общественным делам, в клубных постановках они высмеивали попов и веру в Бога как «мракобесие», любили кино, тракторы, аэропланы. Особенно должно бы быть плохо на душе у Михаила: он, кузнец, плотник, хлебороб, любил и сам изготавливал самые разные технические приспособления и новшества, читал газеты и книги, даже, как уверяет дочь Валентина Михайловна, «проповедовал марксизм на хуторе», и в то же время заговором лечил некоторые болезни, посещал церковь, придерживался в быту многих старинных крестьянских обычаев. Но Михаил всегда был в добром настроении, постоянно шутил, с удовольствием работал, любил верящую в Бога жену и неверящих в Бога детей.
В доме Степановых царила атмосфера устойчивого духовного равновесия. Хозяйкой в доме была представительница «старого мира» Епистинья; она «по-старому» любила детей, мужа, по-старому, то есть умело и рачительно, вела дом и хозяйство, не вмешивалась без нужды в жизнь хуторян, дорожила их о себе мнением, учила детей добру и трудолюбию, мелочно не опекала их. Как же не любить маму и чего еще от нее требовать!
Так было тогда во многих семьях, такое равновесие дошло кое-где и до наших дней. Простодушное и здоровое народное сознание обладало и чувством юмора, и здравым смыслом, и добротой, оно не видело в таком «надломе» ни драмы, ни трагедии, потому что любило жизнь, все живое и уважало, понимало сложности проявления жизни. Народное сознание не одобряло крайних взглядов, нетерпимости, спешки и не торопилось в эти крайности кидаться.
Ведь вот уже тысячу лет мощно боролось христианство с язычеством за народное сознание, за душу народа, а так и не вытеснило первобытных верований: на Рождество Христово крестьянские дети поют языческие песенки-колядки; языческие игрища, костры на Ивана Купалу выдержали и христианские, и атеистические гневные проклятия. Христианский церковный календарь, святцы, весь пропитан крестьянскими земледельческими и погодными приметами.
При всем уважении к могучей природной вере языческой, к великой, очищающей, просветляющей вере христианской, вера в здравый смысл и в будничных делах, и в больших замыслах была все же в народе сильнее. Здравомыслие — это выработанный в веках житейский опыт, практика нормального, здорового проживания человека на земле от рождения до смерти, практика здорового проживания и выживания народа.
Случались в доме Степановых столкновения нового и старого, но они как бы занесены были «с улицы», в самом доме они не могли бы зародиться, несмотря на противоречия.
В красном углу хаты висели иконы, по праздникам перед ними горела лампадка. Епистинья ежевечерне молилась, прося Бога послать на дом и семью покой и достаток. Филя с кем-то из хуторских приятелей просверлил в одной из икон дырочку; трубочки и аптечную грушу с водой вывел на улицу. Богородица на иконе стала плакать настоящими слезами. Филя и приятели рассказали о «чуде» всему хутору, говоря, что вечером в хате Степановых икона заплачет. Вечером в хату набилось много завороженного и испуганного народу, в основном женщин. В условный час, к благоговейному ужасу присутствующих, с глаз Богородицы потекли слезы. Филя и его приятели не стали долго изводить женщин и со смехом показали, как они сотворили это «чудо».
О дальнейшем известно мало, только лишь то, что «Филе от матери крепко попало». Слова ее, очевидно, были и горькими, и жесткими, потому что больше никто на эту сторону жизни матери и дома не покушался. Перед самой войной, когда Филя женился и стал в доме за хозяина, так как братья поразъехались, решили перейти жить с хутора Шкуропатского на хутор Первое мая, где были правление колхоза, сельсовет и больше народа. В новую, построенную самими хату перебрались Филя с женой и детьми, Епистинья с Сашей-Мизинчиком, который еще ходил в школу. Взяли с собой и иконы, они снова заняли свое место в красном углу, против чего колхозный бригадир Филипп не возражал.
Все это было не таким уж простым, житейским делом в те годы. Школа, комсомол, партия, газеты, рьяные активисты вели не борьбу, а войну с церковью, обрядами, иконами, верой в Бога — все это называлось мракобесием, осуждалось, высмеивалось, уничтожалось. Широко распространялся журнал «Безбожник». Филипп, как вспоминала его жена Шура, собирался вступить в партию, когда был бригадиром, но дело как-то отложилось, замялось. Филя оказался, очевидно, перед серьезным выбором. Если он вступит в партию, он обязан будет, его заставят убрать из хаты иконы матери. Или же им с Шурой надо уйти от матери, жить отдельно, то есть бросить мать, оставить ее вдвоем с Сашей-школьником, порвать сердечную связь. Филя ни на то, ни на другое не пошел, дело со вступлением в партию отложилось.