Непросто, а кому-то и невозможно было уйти из колхоза; паспортов не было, никаких документов в сельсовете не выдавали, а без документов как появиться в городе? Но уходили все, у кого только появлялась возможность: ребята шли в армию и не возвращались, девчата поступали учиться и оставались в городах. Ростов-на-Дону, Азов, Краснодар, Ставрополь, Донецк, Таганрог, Мариуполь заполнялись ребятами и девчатами с кубанских хуторов и станиц. Потомки казаков и потомки иногородних двинулись в обратный путь с благодатной Кубани. Двухсотлетний поиск народом счастья здесь, на юге России, не стал удачным. Жизнь перекрутилась, запуталась и ушла далеко от народной мечты. Теперь народу хотелось просто отдышаться, набраться сил.
Ушел из колхоза и Николай. На счастье Епистиньи, он перешел работать на пенькозавод, недалеко от Тимашевской, с той стороны хутора, где стояла хата Епистиньи. На пенькозаводе Николай работал тоже плотником и столяром, но здесь платили твердую зарплату, были выходные, восьмичасовой рабочий день.
Теперь каждое утро и вечер Николай проходил пешком или проезжал на велосипеде мимо хаты матери. Епистинья подходила к калитке или к изгороди, Николай останавливался, и они теперь каждый день вдвоем хоть недолго разговаривали. Если матери у калитки почему-то не было, Николай заходил в хату узнать, не заболела ли.
Видеть каждый день сына было для Епистиньи большой радостью. Она то яблочко ему даст, то конфет, то денежку: «Попей пива». Николай смеялся: «Мама, я уж большой, а ты конфетками угощаешь». Епистинья улыбалась: «Ты мой сынок единственный. Для меня вы все дети».
Жди и надейся
С раннего утра и допоздна Епистинья все что-то делала и делала на участке, в огороде, в хате.
Огород-кормилец требовал много трудов, и он спасал, отвлекал Епистинью от отчаяния. Требовали постоянной заботы корова, поросенок, куры, кот Барсик, Шарик. Внуки Жорик и Женя ходили в школу, забота о них тоже на ней, ведь Шура дотемна работала в колхозе.
Очень любила Епистинья цветы. Лишь только начинало пригревать солнышко, высаживала она в палисаднике семена, и до поздней осени цвели, сменяя друг друга, чернобривцы, панычи, тюльпаны, пионы, розы. Уже иней по утрам окутывал деревья, а возле хаты цвели яркие астры, дубки. Стойкость цветов радостно поражала Епистинью: «Надо же. Мороз! А они цветут!..»
Заходили к ней соседки: Тыщенчиха, Буравлиха. Эти женщины были просты, душевны и доверчивы, у них тоже корявая, горестная жизнь. Завязывался вечный женский разговор о хозяйстве, погоде, снах и слухах.
Епистинья не любила, когда ее начинали утешать, она чувствовала, что ее хотят примирить с потерей, с тем, что сыновья погибли и не вернутся. От этого душа наполнялась нестерпимой болью; от утешений она плакала еще больше или уходила.
Жадно слушала она разговоры, всякие слухи о пришедших с войны пленных, об израненных и калеках, которые живут где-то в особых госпиталях, о вернувшихся из наших тюрем, куда были посажены после возвращения из плена. Слухи о причудливых судьбах солдат согревали надеждой не одно женское сердце.
Вот и Епистинья придумывала какие-то сложные истории, где сыновья долго боролись с выпавшими им на войне и после войны бедами, где переплетались раны, госпитали, лагеря, Америка, даже тюрьма. Но сыны помнили, всегда чувствовали, что дома ждет их мать, и потому одолевали все преграды, все невзгоды и пробивались, возвращались домой. Ах, как это согревало душу!..
Трудней было зимой. Дел по хозяйству поменьше, день короткий, быстро темнело, затихал уставший хутор, и тянулся долгий зимний вечер.
Тихо становилось в хате.
Давно спали внуки, набегавшиеся за день. Ложилась и Шура, ей по-прежнему доставалось на работе. Не спалось лишь Епистинье, погруженной в бесконечные думы. Думы помогали ей установить в душе равновесие и звать, звать сынов домой, подбадривать их в невзгодах.
Перед иконой Божьей Матери горела лампадка, освещая зыбким светом переднюю часть хаты, белые стены, шкаф, кровать, фотографии в рамках на стене и присевшую на краешек кровати пригорюнившуюся Епистинью.
Она подходила к окну. На широком открытом подворье белел снег и было тихо. Не слышно ничьих шагов, не мелькала ничья фигура. Спал хутор.
Епистинья осторожно отворяла скрипучую дверь шкафа. Протянув руку, брала беленькую рубашку Саши. В этой рубашке он ходил вечером на гулянье, у него уж и девушка появилась. В этой же рубашке прибежал он, радостный, из военкомата, сел ей на колени, обнял: «Не насиделся еще у мамы на коленях!» Конечно, маленький еще, младшенький…
А вот Илюшина рубашка. В ней он ходил на танцы с Таней, когда залечивал дома свои раны. А сейчас дочка Илюшина уже подрастает, прибегает в гости к бабушке.
Старенькую Васину косоворотку и Ваня носил, и Павлуша. Латаная-перелатаная. Епистинья сама ее когда-то шила.
В верхнем ящике шкафа лежала серая Филина кепка с большущими полями. Филя носил ее весной, летом и осенью, только на зиму расставался, надевал шапку. В этой кепке корреспондент перед войной сфотографировал Филю на пшеничном поле.
Казалось, одежда хранила еще тепло сыновей. Будто и не ушло время. Звучали их голоса, смех, кипела жизнь, звенела музыкой… Но рубашки на коленях, открытый шкаф, хата, освещенная робким светом лампадки, возвращали к жизни сегодняшней, к тому, во что никак не хотелось верить. Обжигала душу плескавшаяся горечь. Капали на одежду сыновей слезы.
Епистинья осторожно закрывала дверцу шкафа. Подходила к иконам.
Страдающими глазами смотрела на нее освещенная лампадкой Божья Матерь. Страдающими глазами смотрела на Божью Матерь Епистинья.
«Пресвятая Дева Мария, милосердная Божья Матерь. Жду я сынов моих. Не верю я и никогда не поверю, что их больше нету. Они ведь вернутся. Но скажи, сколько ж мне ждать их?.. Ведь я уж старая, уходят мои силы. Неужели уйду я из этого мира и не увижу больше сыночков моих?.. Они где-то близко, я разговариваю с ними, я зову их домой, смотрю и смотрю в окно, смотрю на улицу, а их все нет. Дождусь ли их?.. За что определил мне Господь такую судьбу? За что он так наказал меня?!.. Заступись перед Господом. Верни мне сынов. Мне бы только посмотреть на них, посмотреть на младшенького, Сашеньку, на Илюшу, на Филю, его и Шура ждет, плачет, и дети все глаза проглядели. Мне бы на Ваню посмотреть, на Васю, на Павлушу. Посмотреть бы, а потом на все я готова, на все муки, какие определит мне Господь. Помоги сынам прийти домой, укажи им дорогу… Ведь не так уж сильно провинились мы все перед Господом… Что же за грех на мне такой?..»
На все свои вопросы, обиды, раскаяния и недоумения Епистинья получала ответ:
«Так надо. Жди и надейся».
Но кому это «так надо»? На что надеяться? Сколько ждать?.. На это Богородица не давала ответа.
Епистинья не могла взбунтоваться против воли Бога или подавленно, смиренно покориться судьбе, сложить всю тяжесть потерь, все случившееся с нею и сынами на Всевышнего — раз такова воля Божья, ничего не поделаешь. Нет, она не устранилась, не умаляла своей воли, сама отвечала за сынов, звала их, верила, что они живы; сыны были ею самой, и от Бога она просила помочь ей, помочь сынам прийти домой. Великую тяжесть она несла сама, не перекладывала ни на кого, не устранялась. Мужественно, строго и благородно старалась держаться Епистинья перед всемогущей волей, насколько хватало сил.