Но это не всегда было в ее силах. Она не могла отвлечься надолго, беззаботно заулыбаться. Горькую чашу на донышке души могли снять только сыновья. Забыть о чаше было невозможно, ее все время надо было уравновешивать; нельзя было не думать о сыновьях, не звать их. А для этого нужно сосредоточенное, тихое одиночество. В комнатах же постоянно работал телевизор, приходили гости или друзья к молодым внукам, «бубнило» пианино Зины, учившейся в музыкальном училище.
Спокойней было на кухне среди привычных запахов варившегося борща, картошки, среди мисок, тарелок, кружек. Здесь можно тихонько посидеть в уголке наедине с собой, наедине с сынами. Можно развязать узелок с фотографиями сыновей, посмотреть на них, перебрать письма, которые она знала наизусть, и послушать голоса Фили, Васи, Вани, Илюши, Павлуши, Мизинчика. Услышать успокаивающий голос Коли. Откуда-то издалека улыбался тихий добрый Федя. Прощально махал рукой, отъезжая на лошади в степь, Саша-старший. Плакала маленькая Стеня. Сидела на скамеечке задумавшаяся бледненькая Верочка. Скромно, про себя улыбался Михаил.
Лучше всего это делать ночью, когда все спят, когда никто не войдет неожиданно и не будет что-то спрашивать, теребить. Но для этого приходилось вставать, пробираться на кухню, нести узелок.
Епистинья робко попросила дочь поставить ее кровать на кухне: ей спокойней тут, и она не будет мешать гостям и молодежи. Кухня была довольно просторной, и в ней нашлось место для опрятной кровати Епистиньи.
Узелок с фотографиями она держала под подушкой. Теперь удобно стало достать его, разложить фотографии, поговорить с мальчиками, поплакать, покаяться перед ними за что-то. Хорошо бы все фотографии повесить на стену, чтоб сыны всегда были перед глазами, но прибивать фотографии на стену Варя не разрешила. Нельзя было и открыто держать маленькую иконку.
Варя была партийной, как и зять Иван. Внуки, Володя и Зина, с комсомольским задором того времени и снисходительностью к доброй, но неграмотной бабушке доказывали ей очевидную для них истину, что Бога нет. Космос, Гагарин, физика, обезьяна, происхождение человека…
На все это Епистинья говорила милым своим внукам:
«Вы не верьте, но не говорите, что Бога нет».
«Дорогие сыночки, сидайте за стил…»
Недалеко от дома, в уютном закоулке стояла действующая Александрийская церковь, небольшая, скромная. Сюда по праздникам сходилось много стареньких женщин, повязанных белыми и темными платочками. Как же досталось в жизни всем этим женщинам! Все кровавые события нынешнего века выпали на их долю. Ничем не выделялась среди них и Епистинья.
Когда здоровье ее слабело, Епистинью провожал до церкви зять Иван Иванович, нес ей маленькую скамеечку, на которой она отдыхала во время долгой службы. Шли к церкви рядом святая и грешный — мать девяти погибших на войне сыновей и отставной офицер НКВД, «провоевавший» всю войну в Алма-Ате.
Приходил любимый праздник Епистиньи — Пасха, светлое Христово Воскресение. Чудо воскресения убитого Христа по-особому отзывалось в душе ее, оживляя надежды на чудесное возвращение сынов.
К этому празднику Епистинья готовилась заранее. Испекала красивый кулич. Взбитым белком с сахаром намазывала его сверху, делала «лампасы». На кулич любо-дорого посмотреть. Пекла она и маленькую «пасочку», такой же кулич, но поменьше, чтоб оставить его в церкви для нуждающихся. Затем варила и красила в отваре луковой шелухи десяток-другой яичек. Часть яичек она тоже оставит в церкви. В беленькую тряпочку насыпала соли, в другую тряпочку заворачивала сальца.
Затем она расстилала чистый белый платок, ставила на него тарелку «величеньку», а не «великую», то есть не самую большую. На тарелку укладывала куличи, яйца, соль и сало. Связывала сверток крест-накрест.
В церковь шла рано-рано, еще в темноте. Черной одежды Епистинья не любила никогда, надевала светлую кофту, сборчатую юбку, на голову — белый платочек. Если было холодно, надевала пальто.
Большая гудящая толпа около церкви, теснота внутри, общее возбуждение создавали ощущение большого праздника, радуя и утомляя.
Возвращалась она, когда сияло утреннее солнышко, оно всегда сияло на Пасху. Лицо усталое, но не унылое и будничное, а торжественное, праздничное. Епистинья христосовалась с Варей, с Иваном Ивановичем.
В квартире пахло пирогами, стол застилался белой скатертью. На верх большого шкафа с одеждой Епистинья ставила в рядок фотографии Николая, Васи, Фили, Феди, Вани, Илюши, Павлуши, Верочки, Мизинчика. Фотографий Саши-старшего и Михаила не было, но все равно вся большая семья Епистиньи оказывалась как бы в сборе, как раньше, и она чувствовала себя хлопотливой хозяйкой, матерью.
Епистинья развязывала белый узелок и ставила посреди стола освященный в церкви кулич, крашеные яички, соль, сало. Ну а затем ставились на стол тарелки с наваренным и нажаренным к празднику. Стол становился праздничным, ярким. Праздничным было и настроение, все даже немножко волновались.
Но вот подходила минута — надо садиться. Епистинья обращалась к детям, смотревшим с фотографий на шкафу: «Дорогие сыночки, сидайте за стал с нами отметить, сегодня великий праздник…» Голос ее срывался. Ведь, кажется, совсем недавно усаживала она за большой стол большую свою семью — живых, красивых сынов и мужа, любовалась ими.
Заплачет она, вскрикнет, но быстро возьмет себя в руки. И обратится к дочери, зятю, внукам тоном вины и любви:
— Ой, сидайте, сидайте!..
Выпьет рюмочку. И угощает всех ласково, деликатно, сперва тем, что из церкви, а там и всем остальным.
День особый — разговоры, воспоминания. Поминовение. Словно бы побыли хоть недолго опять все вместе, всей семьей.
К Мизинчику на Украину
Отыскали и здесь Епистинью газетчики, расспрашивали, читали письма сыновей, записывали ее рассказы про них. То, что потом писали в газете, мало интересовало Епистинью, очень уж это было далеко от состояния ее души, от боли ее.
Она согласна была с Шурой, которая, вздохнув, сказала о корреспондентах и писателях: «Пишут и пишут, а хлопцев-то нет…» Не утешали газетные статьи, потому что там было: «погибли, погибли».
Пытались приглашать Епистинью на «тематические вечера», «встречи». Но на этих встречах надо было произносить складные речи, ругать фашизм, прославлять героизм, говорить что-то вроде: «Пусть мои сыновья погибли, но дело, за которое они отдали свои жизни, живет и процветает». Нет, дети мои, не могу, это вы сами. Сыночки мои не погибли, пока я жива…
Приехали однажды москвичи снимать фильм о ней. Епистинья твердо отказалась сниматься.
Она поделилась с дочерью впечатлением о москвичах:
— Смотри, Варя, какие люди: зашли тихонько, встали у порожка, заговорили вежливенько, глядят в глаза. А то вот приходили из газеты — прут в комнату, горланят, руками машут…
Но и вежливые москвичи далеко не сразу почувствовали ее состояние, поняли всю невозможность прямой передачи ее горя: посадить перед камерой и заставить рассказывать про войну и про сынов. Епистинья наотрез отказалась даже записывать свой рассказ, свой разговор на магнитофон.