Сначала я придумывал 10-страничные расследования с небольшим набором персонажей, простенькие рассказики, но всякий раз с максимально неожиданным концом. В голове у меня для каждой такой истории складывалась собственная архитектура: некоторые имели форму круга (до сыщика доходило, что виновник загадки торчал у него перед глазами с самого начала), другие – форму спирали (история неуклонно усложнялась, расширялась, описывала нежданные виражи); бывали также треугольники (один персонаж использовал для достижения своих целей другой), пирамиды (несколько параллельных интриг, сходившихся в вершине), кресты, готические переплетения… В качестве повествовательной структуры я использовал принципы магического искусства: отвлечение, вынужденный выбор, двойное дно, зеркальность, парность… Да, я могу сказать, что расследования Шерлока Холмса вместе со всем, что они во мне разбудили, стали моим спасением.
В школе я по-прежнему отставал, только учителя французского все больше меня хвалили. Помнится, один из них так и заявил: «Откровенно говоря, я обожаю вас читать; я смеялся от души, ваша финальная находка меня ошеломила, но вам следует потрудиться над формой. Вы допустили десять орфографических ошибок, так что мне опять пришлось влепить вам «0». Но хочу, чтобы вы знали: читать вас для меня такое удовольствие, что я всегда начинаю с вашей работы, чтобы хватило запала на остальные, часто безупречные в плане орфографии, зато смертельно скучные».
Преподаватели оценивали меня по заслугам – по-прежнему низко, в отличие от одноклассников, полюбивших мои рассказы об инспекторе Лебеде на уроках физкультуры.
Я нашел свое место: стал рассказчиком. С незапамятных времен существовали барды, гриоты, сказители, создававшие коллективную культуру. Мои расследования лейтенанта Лебедя собирали особое племя слушателей, что привело к тому, что девочки тоже стали обращать на меня внимание.
С тех пор между мной и братом вспыхнула конкуренция: он преуспевал в классических предметах, я набирал очки в своем новом призвании. В каком-то смысле я стал продолжателем дела нашей матери-астролога, веселившей своими историями клиентов.
Тома хотел стать серьезным ученым, подхватить отцовское знамя, пусть и избрал впоследствии вместо биологии физику. Он стремился стать конструктором волновых приборов, это была его изюминка.
Когда дедушка попал в больницу, мне было 13 лет; я его навещал, и мы продолжали наши долгие беседы. Ему было тогда 82 года, и он быстро слабел. Он говорил мне, что хочет умереть, но бабушка неизменно отвечала ему: «Брось глупить, твой врач убежден, что у тебя есть шансы выздороветь». Помню, он пытался сорвать с себя трубки капельницы, из-за этого его пристегивали к койке ремнями. Он умолял меня помочь ему умереть, но я не представлял, как это сделать. Наконец, я узнал, что у него хватило сил сбросить ремни и самостоятельно положить конец своим дням. Для меня стала ударом сама его смерть, как и отказ бабки соблюсти его волю. «Если человек даже не может сам решить, когда ему умереть, то для чего вообще нужна свобода?» – задавался я вопросом.
Меня глубоко удручила эта утрата, но моего брата она оставила равнодушным. Он твердил: «Медицина сделала все, что могла, но дедушка решил сражаться с решениями врача и поплатился за это». Видя, что я совершенно убит смертью деда, Тома предложил мне изготовить «некрофон» – прибор для бесед с мертвыми, вдохновленный подлинным изобретением Томаса Эдисона, преследовавшего ту же самую цель. Я пришел в восторг от этой затеи и решил, что, пока он будет доводить до ума свой потрясающий прибор, я использую свой талант начинающего писателя и придумаю, как его применить. Написанный тогда рассказ с простым названием «Некрофон» лег в основу романа «Мы, мертвецы», который я написал спустя десять лет.
Потом я поступил на юридический факультет, но там мне быстро наскучило; зато меня сразу увлекла криминология. Я легко сдал выпускные экзамены и за отсутствием конкуренции (учившиеся на журналистов предпочитали криминологии политику и культуру) был легко принят в крупный левый еженедельник, подыскивавший журналиста, специализирующегося в криминологии.
Первые же мои статьи имели большой успех: читателям приглянулся мой романный стиль, напрямую заимствованный у Конан Дойла. Я следил за судебными процессами, а затем театрализованно представлял их в своих статьях, приводя много подробностей из психологии участников – как убийц, так и жертв.
Главный редактор быстро предложил мне повышение – весьма завидный ранг «крупного репортера». Мне было дозволено писать объемные репортажи и снабжать их фотографиями; я даже получил время на собственные расследования и допросы свидетелей. Мне предложили высокую зарплату, предоставили журнальную площадь для высказывания, а я в ответ наращивал журналу аудиторию. Первые же мои репортажи заметили, меня цитировали на радио, мой анализ воспроизводили в журналах-конкурентах, на моем рабочем столе неуклонно росла гора читательских писем.
А потом я опубликовал материал о бельгийском педофиле, обвиненном в похищении детей. Считалось, что он действовал один. Но я, проведя собственное расследование, выяснил, что он был звеном целой сети из сотни людей, к которой принадлежали видные немцы и даже бельгийские министры. К моему удивлению, судьи отказались даже рассматривать гипотезу о преступной организации, более того, заткнули рот обвиняемому, стоило тому заикнуться о сообщниках. Я не верил своим глазам и ушам. Пришлось написать статью, разоблачавшую старания юстиции замять дело. Правда, мне не удалось изложить все свои умозаключения, потому что главный редактор испугался последствий и сам признался мне в этом: «Иногда люди исчезают и по менее веским причинам».
Я не настаивал и отказался от этой публикации, занявшись менее «будоражащими» делами. В одном фигурировал, например, популярнейший телеведущий, употреблявший, как я выяснил, кокаин и успевший серьезно ранить под воздействием наркотика нескольких девушек; при этом в своих передачах он клеймил насилие в семьях, вызывая у бесхитростных телезрителей обильное слезотечение. И снова я не стал обнародовать свои открытия: у этого человека была слишком большая аудитория, чтобы на него покушаться.
После этого эпизода меня вызвал главный редактор. Он сказал, что запрещает мне продолжать работать в том же духе. Он высмеял мою наивность, склонность путать ремесло журналиста с призванием всесильного судьи. Так или иначе, у журнала, по его словам, иссяк бюджет на длинные расследования. «Габриель, – сказал он под конец, – будьте скромнее, бросьте рисоваться, довольствуйтесь украшением сухих депеш в вашем неподражаемом стиле и изображением запоминающихся действующих лиц. Журналу это обходится дешевле, а нашим читателям этого хватает с лихвой».
Я снова засел за статьи, в которых никого не беспокоил, хотя не оставлял мыслей о более содержательной работе. В конце концов возможность представилась. Третье углубленное расследование, за которое я взялся по собственной инициативе, касалось директора правительственного агентства по контролю нравственности на телевидении, на глазах у нескольких свидетелей убившего в разгар садомазохистской оргии проститутку. Несколько политиков бросились его выгораживать, сам он оправдывался тем, что является отцом образцового семейства, столпом незапятнанной морали, ставшим жертвой заговора производителей фильмов категории Х, которым он не позволял залить своим непотребством телеэкран. Обеляя себя, этот оплот телевизионной нравственности составил собственную версию происшедшего и издал ее брошюрой под названием «Поруганная честь». Накануне судебного процесса одного из главных свидетелей, трансвестита, нашли задушенным в тюремной камере. Проститутки, вызванные как свидетельницы, отказались от своих прежних показаний, а телевизионный журналист, поддерживавший версию убийства, был уволен.